Френсис Фицджеральд - Прекрасные и проклятые
— Не знаю.
Она размышляла о том, хватит ли у их гостей ума разъехаться сразу после завтрака.
Прошла неделя, а Энтони так и не собрался с духом для поездки в Тэрритаун. Сама перспектива этого мероприятия была ему отвратительна и, будь его воля, он ни за что бы не поехал — но если его решительность и износилась за последние три года, то же произошло и с его способностью отказывать. Глория просто заставила его поехать. Она сказала, что хорошо бы недельку выждать, это даст время неистовой враждебности деда поутихнуть, но ждать дольше было бы ошибкой — чувство могло и окрепнуть.
Весь дрожа, он поехал… и напрасно. Адам Пэтч был нездоров, сообщил ему негодующий Шаттлуорт. Были даны категорические инструкции никого к нему не пускать. Под мстительным взглядом бывшего «водкоцелителя» боевые порядки Энтони дрогнули. Он шел к своему такси почти крадучись — и немного восстановил самоуважение только когда садился на поезд; как мальчишка радуясь, что может наконец вновь убежать, устремляясь к своим чудо-дворцам утешения, которые все еще высились и блистали в его воображении.
Глория приняла его в Мариэтте с насмешкой и презрением. Почему он не вошел внутрь силой? Уж она бы стесняться не стала!
Они решили сочинить старику письмо, которое после бесконечных переработок было наконец составлено и отослано. Это было наполовину извинение, наполовину попытка оправдаться вопреки всякой очевидности. Ответа не последовало.
И вот пришел сентябрьский день, располосованный на части солнцем и дождем, только солнце уже не согревало, а дождь не приносил свежести. В этот день они покинули свой серый дом, который был свидетелем цветенья их любви. Четыре дорожных сундука и три чудовищные корзины высились среди оголившейся комнаты, той самой, где двумя годами раньше они бродили, грезя наяву — влюбленные, всем довольные и такие теперь далекие. Теперь пустота отзывалась эхом. Глория, в новом коричневом платье, отороченном мехом, молча сидела на сундуке, Энтони нервно расхаживал туда-сюда, дымя сигаретой, и оба ждали грузовика, который должен был забрать их вещи в город.
— Что это такое? — спросила она, указывая на книги, сложенные стопкой на одной из корзин.
— Это коллекция марок, которую я когда-то собирал, — смущенно признался он. — Забыл упаковать ее.
— Энтони, глупо всюду таскать их с собой.
— Ну, я просто просматривал ее в тот день, когда мы уезжали из Нью-Йорка весной и решил не сдавать на хранение.
— А их нельзя продать? Разве у нас и так недостаточно всякого хлама?
— Ну прости, — отозвался он смиренно. С громоподобным грохотом к дверям подкатил грузовик. Глория стиснула кулачок и с вызовом погрозила пустым стенам.
— Я так рада, что уезжаю! — крикнула она, — так рада… Господи! Господи, как я ненавижу этот дом!
Итак, наша ослепительно прекрасная дама в сопровождении супруга отправилась в Нью-Йорк. В том самом поезде, который уносил их прочь, они и поссорились — ее безжалостные упреки повторялись с такой же частотой, регулярностью и неизбежностью, с какой мелькали станции, мимо которых они проезжали.
— Ну не сердись, — жалобно просил Энтони. — Ведь, в конце концов, у нас ничего нет, кроме друг друга.
— Зачастую у нас даже этого нет, — восклицала Глория.
— Когда это такое было?
— Множество раз — начиная с того случая на платформе в Редгейте.
— Уж не хочешь ли ты сказать?..
— Нет, — ледяным тоном перебила она. — Я не хочу ворошить этого. Было — и прошло, но уходя захватило кое-что с собой.
Она внезапно замолчала. Энтони тоже сидел молча, смущенный и подавленный. Спеша друг за другом, проносились однообразные видения придорожных Мамаронека, Ларчмонта, Ри, Пэлем Мэнора, разделенные пространствами унылых захламленных пустошей, не слишком эффектно изображавших из себя сельскую местность. Энтони почему-то вспомнилось, как однажды летним утром они вдвоем отправились из Нью-Йорка на поиски счастья. Может быть, они никогда и не надеялись особенно найти его. и все же сами по себе эти поиски оказались самым большим счастьем в его жизни. А жизнь, как оказалось, должна состоять в окружении себя подпорками — иначе она была бы сплошным бедствием. В ней не было ни отдохновения, ни покоя. Он впустую растратил лучшие годы в стремлении только плыть но течению и мечтать; ни один из плывущих по течению не миновал своего мальстрёма , никому еще не удавалось вдоволь намечтаться без того, чтоб его грезы не слились в фантастический кошмар рефлексии и сожалений.
Пэлем! Именно в Пэлеме они поссорились, потому что Глории понадобилось сесть за руль. И когда она поставила свою маленькую ножку на акселератор, автомобиль яростно рванул вперед, а их головы резко дернулись назад, словно у кукол, подвешенных на одной нитке.
Бронкс — теснящееся скопище домов, сверкающих под солнцем, которое стремительно катилось к краю необъятного сияющего небосвода, обрушивая целые каскады лучей на городские улицы. Нью-Йорк, он считал, был его домом — город роскоши и тайны, несбыточных надежд и экзотических мечтаний. А здесь, на его задворках, то и дело возносились на фоне равнодушного заката нелепые оштукатуренные дворцы и, провисев мгновение в своей невозмутимой нереальности, скользили прочь, уступая место путаной сумятице Гарлем-ривер. Вознесенный на эстакаду поезд катил сквозь густеющие сумерки мимо полусотни веселых и потеющих улиц верхнего Ист-Сайда, каждая из которых пролетала мимо вагонного окна, как пространство между спицами гигантского колеса, каждая со своим удивительно ярким, полным жизни откровением в виде бедно одетых ребятишек, копошащихся в какой-то лихорадочной активности, как юркие муравьи на дорожках из красного песка. Из окон густозаселенных многоквартирных домов, словно созвездия этого убогого небосвода, свешивались их округлые луноподобные матери, женщины, чем-то напоминающие тусклые необработанные самоцветы, женщины наводящие на мысль об овощах, женщины, похожие на мешки отвратительно грязного белья.
— Мне нравятся эти улицы, — заметил Энтони вслух, — у меня такое чувство, что здесь передо мной словно бы разыгрывается какой-то спектакль, и через секунду после того, как я исчезну, они перестанут прыгать и смеяться, сделаются вместо этого очень печальными, вспомнив как они бедны, и с опущенными головами удалятся в свои дома. Такое часто ощущаешь за границей, но здесь — очень редко.
Внизу, на хвастливо-оживленной торговой улице он прочитал в ряду магазинных вывесок с десяток еврейских фамилий; в дверях каждого магазинчика стоял маленький темноволосый человечек, наблюдая внимательными глазами за прохожими — и светились эти глаза подозрительностью, гордыней, проницательностью, алчностью и сметливостью. Нью-Йорк — он не мог отделить его теперь от медленного вползания этих людей наверх — эти маленькие магазинчики, растущие, движущиеся, объединяющиеся, расползающиеся — они множились по всем направлениям, озирая все вокруг хищным взором, по-пчелиному внимательным к мелочам. Это впечатляло — в перспективе виделось потрясающим.
В его мысли ворвался голос Глории, удивительно созвучный им:
— Интересно, где провел это лето Бликман?
КвартираПосле ясности юных лет наступает период напряженной и нестерпимой сложности. У продавца газированной воды этот период настолько краток, что на него почти не обращается внимания. Человек, занимающий на общественной шкале место повыше, дольше застревает на попытках сберечь первородную незамутненность отношений ко всему, сохранить «непрактичные» представления о порядочности. Но на подходе к тридцати это занятие становится слишком обременительным, и то, что до сих пор казалось необходимым, задевало чувства, отходит на задний план, теряет остроту. Словно сумерки на резких тонов пейзаж наваливается повседневность, смягчая его и делая вполне терпимым. Вся сложность жизни в ее неуловимой изменчивости становится нам не по карману: с утратой живости ощущений резко меняются ценности, начинает казаться, что прошлое не может научить нас ничему, с чем можно предстать перед будущим, — и вот мы теряем способность к душевному движению и восприимчивости, перестаем быть людьми, которых интересуют четкие границы этических понятий, мы подменяем честь правилами поведения, безопасность ценим выше романтики, мы совершенно незаметно для себя делаемся прагматиками. Уделом очень немногих остается озабоченность нюансами взаимоотношений — да и эти немногие занимаются сим только в специально отведенные для этих целей часы.
Энтони Пэтч перестал быть личностью, исполненной умственной отваги и любознательности, вместо этого он сделался личностью исполненной пристрастий и предрассудков, при страстном желании оставаться непотревоженным эмоционально. Это постепенное изменение, происходившее в нем в течение последних лет, ускорялось еще и беспрерывной чередой тревог, терзавших его ум. Прежде всего это было чувство, что все распадается и гибнет, постоянно дремавшее в его сердце и теперь разбуженное обстоятельствами. В минуты особенной неуверенности его преследовала мысль, что в жизни все-таки есть смысл. В первые годы после двадцати убежденность в бесплодности всех усилий, в мудрости отрицания, была подкреплена философами, которыми он восхищался, равно как и общением с Мори Ноблом, а позднее — с собственной женой. И все же бывали случаи — например, перед первой встречей с Глорией, или когда дед предложил ему поехать военным корреспондентом за границу — что недовольство собой едва не подвигло его на решительные шаги.