Александр Солженицын - Раковый корпус
— Слушай, — тихо спрашивал отец, — а помнишь, я тебя просил узнать: вот это странное выражение… нет-нет да встретится в чьей-нибудь речи или статье — культ личности?… Это — неужели намекают на…?
Даже воздуха не хватало Павлу Николаевичу вымолвить ещё слово дальше.
— Боюсь, что да, папа… Боюсь, что да… На писательском съезде, например, несколько раз так говорили. И главное, никто не говорит прямо — а все делают вид, что понимают.
— Слушай, но это же просто — кощунство!.. Как же смеют, а?
— Стыд и позор! Кто-то пустил — и вот вьётся, вьётся… Ну, правда, говорят и "культ личности", но одновременно говорят и "великий продолжатель". Так что надо не сбиться, ни туда ни сюда. Вообще, папа, нужно гибко смотреть. Нужно быть отзывчивым к требованиям времени. Я огорчу тебя, папа, но — нравится нам, не нравится — а каждому новому периоду мы должны быть созвучны! Я там сейчас насмотрелась! Я побывала в писательской среде, и немало, — ты думаешь, писателям легко перестраиваться, вот за эти два года?
Оч-чень сложно! Но какой это опытный, какой это тактичный народ, как многому у них научишься!
За четверть часа, что Авиета сидела перед ним и быстрыми точными своими репликами разила мрачных чудовищ прошлого и освобождала светлый простор впереди, Павел Николаевич зримо поздоровел, подбодрился, и ему совсем сейчас не хотелось разговаривать о своей постылой опухоли, и казалось уже ненужным хлопотать о переводе в другую клинику, — а только хотелось слушать радостные рассказы дочери, вдыхать этот порыв ветра, исходящий от неё.
— Ну говори же, говори, — просил он. — Ну, что в Москве? Как ты съездила?
— Ах! — Алла покружила головой, как лошадь от слепня. — Разве Москву можно передать? В Москве нужно жить! Москва — это другой мир! В Москву съездишь — как заглянешь на пятьдесят лет вперёд! Ну, во-первых, в Москве все сидят смотрят телевизоры…
— Скоро и у нас будут.
— Скоро!.. Да это ж не московская программа будет, что это за телевизоры! Ведь прямо жизнь по Уэльсу: сидят, смотрят телевизоры! Но я тебе шире скажу, у меня такое ощущение, я это быстро схватываю, что подходит полная революция быта! Я даже не говорю о холодильниках, или стиральных машинах, гораздо сильнее всё изменится. То там, то здесь какие-то сплошь стеклянные вестибюли. В гостиницах ставят столики низкие — совсем низкие, как у американцев, вот так. Сперва даже не знаешь, как к нему приладиться. Абажуры матерчатые, как у нас дома — это теперь позор, мещанство, только стеклянные! Кровати со спинками — это теперь стыд ужасный, а просто — низкие широкие софы или тахты… Комната принимает совсем другой вид. Вообще, меняется весь стиль жизни… Ты этого не можешь представить. Но мы с мамой уже говорили — придётся многое нам решительно менять. Да ведь у нас и не купишь, из Москвы ж и везти… Ну, есть конечно, и очень вредные моды, достойные только осуждения. Лохматые причёски, прямо нарочно лохматые, как будто с постели только встала.
— Это всё Запад! Хочет нас растлить.
— Ну конечно. Но это отражается сразу и в культурной сфере, например в поэзии.
По мере того, как от вопросов сокровенных Авиета переходила к общедоступным, она говорила громче, нестесненно, и её слышали все в палате. Но из этих всех один только Демка оставил свои занятия и, отвлекаясь от нылой боли, все неотменнее тянущей его на операционный стол, слушал Авиету в оба уха. Остальные не выказывали внимания или не было их на койках, и ещё лишь Вадим Зацырко иногда поднимал глаза от чтения и смотрел в спину Авиете. Вся спина её, выгнутая прочным мостом, крепко обтянутая неразношенным свитером, была равномерно густо-бордовая и только одно плечо, на которое падал вторичный солнечный зайчик, отблеск открытого где-то окна, — плечо было сочно-багряное.
— Да ты о себе больше! — просил отец.
— Ну, папа, я съездила — очень удачно. Мой стихотворный сборник обещают включить в план издательства!! Правда, на следующий год. Но быстрей — не бывает. Быстрей представить себе нельзя!
— Да что ты! Что ты, Алка? Да неужели через год мы будем в руках держать…?
Лавиной радостей засыпала его сегодня дочь. Он знал, что она повезла в Москву стихи, но от этих машинописных листиков до книги с надписью Алла Русанова казалось непроходимо далеко.
— Но как же тебе это удалось? Довольная собой, твёрдо улыбалась Алла.
— Конечно, если пойти просто так в издательство и предложить стихи — кто там с тобой будет разговаривать? Но меня Анна Евгеньевна познакомила с М*, познакомила с С*, я прочла им два-три стиха, им обоим понравилось — ну, а дальше там кому-то звонили, кому-то записку писали, всё было очень просто.
— Это замечательно, — сиял Павел Николаевич. Он нашарил на тумбочке очки и надел их, как если бы прямо сейчас предстояло ему взглянуть на заветную книгу.
Первый раз в жизни Демка видел живого поэта, да не поэта даже, а поэтессу. Он и рот раскрыл.
— Вообще, я насмотрелась на их жизнь. Какие у них простые между собой отношения! Лауреаты — а друг друга по именам. И какие сами они люди не чванные, прямодушные. Мы представляем себе, что писатель — это сидит где-то там за облаками, бледный лоб, не подойди! А — ничего подобного. Всем радостям жизни они открыты, любят выпить, закусить, прокатиться — и все это в компании. Разыгрывают друг друга, да сколько смеха! Я бы сказала, они именно весело живут. А подходит время писать роман — замыкаются на даче, два-три месяца и, пожалуйста, получите! Нет, я все усилия приложу, чтобы попасть в Союз!
— А что ж, по специальности и работать не будешь? — немного встревожился Павел Николаевич.
— Папа! — Авиета снизила голос: — У журналиста что за жизнь? Как хочешь, лакейская должность. Дают задание — вот так и так надо, никакого простора, бери интервью с разных этих… знатных людей. Да разве можно сравнить!..
— Алла, всё-таки я боюсь: а вдруг у тебя не получится?
— Да как может не получиться? Ты наивный. Горький говорил: любой человек может стать писателем! Трудом можно достичь всего! Ну, а в крайнем случае стану детским писателем.
— Вообще это очень хорошо — обдумывал Павел Николаевич. — Вообще это замечательно. Конечно, надо, чтоб литературу брали в руки морально-здоровые люди.
— И фамилия у меня красивая, не буду псевдонима брать. Да и внешние качества у меня для литературы исключительные!
Но была и ещё опасность, которой дочь в порыве могла недооценивать.
— А представь себе — критика начнёт тебя ругать? Ведь это у нас как бы общественное порицание, это опасно!
Но с откинутыми прядями шоколадных волос бесстрашно смотрела Авиета в будущее:
— То есть, очень серьёзно меня ругать никогда не будут, потому что у меня не будет идейных вывихов! По художественной части — пожалуйста, пусть ругают. Но важно не пропускать повороты, какими полна жизнь. Например, говорили: "конфликтов быть не должно"! А теперь говорят: "ложная теория бесконфликтности". Причём, если б одни говорили по-старому, а другие по-новому, заметно было бы, что что-то изменилось. А так как все сразу начинают говорить по-новому, без перехода — то и не заметно, что поворот. Вот тут не зевай! Самое главное — быть тактичной и отзывчивой к дыханию времени. И не попадёшь под критику… Да! Ты ж книг просил, папочка, я тебе книг принесла. Сейчас тебе и почитать, а то когда же?
И она стала доставать из сумки.
— Ну вот, "У нас уже утро", "Свет над землёй", "Труженики мира", "Горы в цвету"…
— Подожди, "Горы в цвету" я уже, вроде, читал…
— Ты читал "Земля в цвету", а это — "Горы в цвету". И вот ещё — "Молодость с нами", это обязательно, прямо с этого начинай. Тут названия сами поднимают сердце, я уж тебе такие подбирала.
— Это хорошо, — сказал Павел Николаевич. — А чувствительного ничего не принесла?
— Чувствительного? Нет, папочка. Но я думала… у тебя такое настроение…
— Это я все сам знаю, — двумя пальцами махнул Павел Николаевич на стопку. — Ты мне чего-нибудь поищи, ладно?
Она собралась уже уходить.
Но Демка, который в своём углу долго мучился и хмурился, то ли от неперетихающих болей в ноге, то ли от робости вступить в разговор с блестящей девушкой и поэтессой, — теперь отважился и спросил. Спросил непрочищенным горлом, ещё откашлявшись посреди фразы:
— Скажите, пожалуйста… А как вы относитесь к требованиям искренности в литературе?
— Что, что? — живо обернулась к нему Авиета, но с дарящей полуулыбкой, потому что хриплость голоса достаточно выказывала Демкину робость. — И сюда эта искренность пролезла? Целую редакцию за эту искренность разогнали, а она опять тут?
Авиета посмотрела на Демкино непросвещённое неразвитое лицо. Не оставалось у неё времени, но и под дурным влиянием оставлять этого пацана не следовало.
— Слушайте, мальчик! — звонко, сильно, как с трибуны объявила она. — Искренность никак не может быть главным критерием книги. При неверных мыслях или чуждых настроениях искренность только усиливает вредное действие произведения, искренность — вредна! Субъективная искренность может оказаться против правдивости показа жизни — вот эту диалектику вы понимаете?