Симон Вестдейк - Пастораль сорок третьего года
— Наверное, потерял пробку от бензобака, — сострил Ван Дале, когда они были уже на переезде.
— Думаешь, гестапо?
— Скорее всего. Скажи, ты думал, куда будешь целиться: в живот или в спину? Подойди поближе и стреляй прямо в висок.
— Первым стреляет Эскенс.
— А он умеет стрелять?
— Нет.
— Боже мой, — проворчал Ван Дале, переходя на третью скорость; Де Моой стукнул его по плечу, чтобы он притормаживал: они уже приближались к гаражу с церковными окнами.
— Но он жаждет этого. Если он промахнется, сразу же выстрелю я, а уж в третий раз стрелять не придется. Оружие у меня великолепное — Хаммера…
Он взглянул на часы: двадцать восемь минут шестого. Если Пурстампер встал рано, они могут опоздать. Промелькнули ворота занятой немцами виллы, там дремал часовой. Позади него у проходной будки стояли трое немцев, один с велосипедом. Никто из четверых не обратил внимания на машину. На дороге показалась большая белая буква V, по знаку Схюлтса Ван Дале остановился; Де Моой отворил дверцу и побежал к своей бензиновой церкви, бросив на ходу: «Отправляйте его на тот свет, ребята». Сидящие в машине не проронили ни слова в ответ — не попрощались, не пошутили. Схюлтс оглянулся, и ему стало страшно. Уж очень тихо они сидели, застыв в напряженном ожидании: Эскенс с маленькими светлыми усиками был похож на злую, но испуганную кошку; покорившийся необходимости Баллегоойен сник, надвинув на глаза шляпу; Хаммер с нарисованными углем черными морщинами вырос из церковного служки в почтенного настоятеля крупного итальянского храма. Промелькнули вторые ворота усадьбы, опять часовой, маленький домишко, заросший плющом. Схюлтс подумал: «Вот заглянуть бы сейчас к ним в душу, мне кажется, что она замирает у них, как у жуликов. Но это ничего не значит; они скорее позволят разрубить себя на куски, чем признаются, что боятся. И такими они нравятся мне больше, чем если бы корчили из себя отчаянных смельчаков». Он пожалел, что не захватил с собой хлеба, чтобы подкрепиться.
Показались первые виллы Доорнвейка, шоссе бежало под сводом листвы.
Ван Дале, оказывается, занимали те же мысли, что и Схюлтса.
— Зачем понадобилось брать с собой всех этих парней? — прошептал он. — Настоящий комический спектакль, с такими-то рожами…
— Они так решили, — отрезал Схюлтс. Отрекаться от товарищей даже ради своего лучшего друга Ван Дале он считал нечестным. Видимо, для того, чтобы подвергнуть критическому анализу сидевших в машине, Ван Дале обернулся и крикнул:
— Имейте в виду, если нас остановят, то мы говорим по-немецки, а вы молчите. Мы из Организации Тодта и направляемся к реке осматривать укрепления; у меня заготовлена целая речь. Если спросят о вас, я отвечу, что вы рабочие-строители. Вы же не произносите ни слова. Я…
По выражению его глаз Схюлтс понял, что синяя машина следует за ними. Ван Дале снова устремил взгляд на дорогу, напряженно высматривая ближайший поворот направо. Схюлтсу не хотелось оглядываться, не хотелось думать о том, как его схватит Мийс Эвертсе.
— Эта подлюга не отстает от нас, — сказал Ван Дале. — Маленькая подлюга с сильным мотором, в сравнении с ней наша колымага ничто; я жму на третьей скорости, но дела плохи…
Пролетавшие мимо виллы и дома, дорожные указатели и стоянки велосипедов, дом бургомистра, обсаженный буками, городские здания и жилые постройки вдали — все это создавало у Схюлтса впечатление огромной скорости, хотя он и понимал, что Ван Дале прав. Когда он оглянулся, то синяя машина была совсем рядом: он рассмотрел лицо очкастого немца за рулем. Мийс Эвертсе или женщина, очень похожая на нее, была ему не видна.
Из двух возможностей, имевшихся у Ван Дале: сбавить скорость и посмотреть, что будет, или свернуть на боковую дорогу, сбавить скорость там и подождать, проедет ли машина мимо, он выбрал первую, видимо, для того, чтобы заодно испытать надежность Организации Тодта. Ван Дале сбавил скорость; Схюлтс ощупал свой револьвер, а синяя машина проскочила мимо, грациозно обойдя их. Женщину он так и не разглядел. Ван Дале свернул на боковую дорогу, в начале которой стоял указатель: «Kein selbstandiges Quartiermachen»[49]. Они помчались по пустынному городу, сворачивая по указанию Схюлтса то влево, то вправо, — через квартал вилл, по мещанским районам, мимо трущоб вдоль реки, а потом резко свернули влево, проехав по двум-трем центральным улицам. Кое-где крыши домов окрасились розовым светом зари. На улицах не было ни души. Без четверти шесть все, кроме Ван Дале, дрожа от холода, вышли из машины. Первое, что они услышали в это утро, было щебетание птиц.
Перекресток, у которого они остановились, от аптеки отделяло несколько домов и магазинов: отчетливо были видны энседовские фотографии в витрине. Улица казалась мирной и тихой, улица в самом центре провинциального города, — идиллическое доказательство того, что в мире, разлетающемся на куски, жизнь тем не менее продолжается. Маркизы над витринами магазинов напоминали нарядные дамские шляпы, желтые или красные выходные шляпы старушек. Автомашина стояла на этой улице в десяти метрах от угла; в пяти метрах от угла ждали Баллегоойен и Хаммер; на углу дежурили, по очереди выглядывая из-за дома, Эскенс и Схюлтс с револьверами наготове.
— Неужели он так и не появится? — проворчал Эскенс. В его голосе не было и намека на волнение.
Схюлтсу хотелось пить; он думал о чае и еще думал о Кохэне как о давно умершем, который равнодушно смотрел вниз с неба — своего еврейского неба, абсолютно не похожего на христианское. Там сочинял теперь Кохэн свои новые анекдоты о Гитлере, Геринге и Геббельсе, беспокоясь о том, не будет ли он докучать ими богу, еврейскому богу, который тоже очень не похож на христианского и должен понять Кохэна…
— А вот и он! — прошептал Эскенс и рванулся вперед. Голубоватым блеском отливал его револьвер в утреннем свете.
Схюлтс немного отстал; ему разрешалось выстрелить лишь в крайнем случае: если откроется дверь где-нибудь напротив, если зазвенит звонок в лавке, послышатся шаги… Но едва Эскенс скрылся за углом, как снова вернулся; его лицо перекосилось от злости и огорчения. Схюлтс не расслышал, что он сказал; все случилось так быстро, что суть происшедшего он уяснил лишь тогда, когда они вчетвером стояли за машиной, прячась от того, кто вышел из магазина Пурстампера. Схюлтс осторожно высунул голову из-за машины и увидел на противоположной стороне, длинного худого парня с пачкой газет под мышкой.
— Пит! — прошептал он, нарушая молчание. — Пит Пурстампер. Вот так дела, господа. Пурстампер изменил своим нацистским принципам.
Остальные были слишком подавлены, чтобы разговаривать. Ван Дале высунулся из машины и проговорил с иронической усмешкой:
— Ну, что вам еще известно о Пурстампере?
— Через три часа я даю ему урок, — сказал Схюлтс, с трудом удерживаясь от смеха.
Баллегоойен откашлялся.
— Пита трогать нельзя. Давайте лучшие отложим до следующего раза. Мой сын всегда повторял: никогда не теряться, если…
— До какого это следующего раза?! — возмутился Эскенс. — Черт побери! Я иду один, если вы испугались. Я накажу его в его же собственном логове…
Ван Дале, насторожившись, вышел из машины.
— Нет, Флип, — убеждал Валлегоойен, положив руку на плечо Эскенса. — Так нельзя, уж не хочешь ли ты поднять на ноги весь дом? Надо сначала все обсудить…
— Обсудить! Вот это занятие как раз для тебя. Для другого ты слишком слаб…
— Перестаньте, хватит, — остановил их Хаммер.
— Садитесь, господа, — предложил Ван Дале, — В машине удобнее обмениваться мнениями. Нечего стоять тут с револьверами в руках… Садитесь, и без разговорчиков…
Ван Дале загнал всех в машину и повернул обратно к гаражу.
Не страх удержал Пурстампера от выполнения своего еженедельного долга и заставил возложить этот долг на младшего сына Пита. Вероятно, сильный понос, уложивший его в постель — ибо он лежал в постели, — можно объяснить и страхом. Он сам допускал такую возможность. Но, учитывая, что вчера вечером он дрожал не больше, чем четыре дня тому назад, когда узнал о судьбе Хундерика, и что этот понос прохватил его, как обычно, ровно через месяц после предыдущего, он пришел к выводу, что хотя он действительно боялся, но все же не в такой степени, чтобы этот страх отражался на его желудке. Страх тут ни при чем: обычное расстройство желудка, которого нечего стыдиться. Порошки танина, теплая грелка, ночные заботы жены будут ему гораздо полезнее, чем попытки не думать о Хундерике. Доставку газеты пришлось поручить Питу, но он не чувствовал за собой никакой вины.
Он лежал с урчанием и резями в животе, прислушиваясь сначала к звуку удалявшихся шагов, потом к щебетанию птиц и к возне жены в соседней комнате (опять она затеяла уборку). Драма Хундерика, естественно, не оставляла его в покое. Образно говоря, там тоже произвели генеральную уборку: схвачены нелегальные, которых он и не думал выдавать; Мария в больнице, нервнобольная, а может быть, и неизлечимо безумная; Бовенкамп за решеткой. Женитьба Кееса откладывается на неопределенный срок, и он чувствовал настоятельную необходимость предпринять шаги, чтобы забрать Кееса из СС, где ему действительно очень не нравилось: орут с утра до ночи, выматывают всю душу… Но пока важнее всего, чтобы его не сочли виновным в случившемся. Хотя слухи, распространявшиеся в некоторых кругах, еще не дошли до него, он допускал возможность, что Мария проговорилась, Мария, не знавшая, что он не воспользовался ее сообщением. Но как доказать свою невиновность тем, кто подозревал его? Набраться смелости, пойти к местным подпольщикам и сказать: «Я тут ни при чем, господа подпольщики. Я паинька»? Но кто выдал немецкой полиции Пита Мертенса, того самого Пита Мертенса, который сидит теперь в Фюхте или в Амерсфоорте, если еще не расстрелян? Кто неоднократно сообщал немцам сведения, на основании которых должны были проводиться облавы? То, что эти облавы ни разу не проводились из-за сговора между бургомистром и Зауэром, подпольщики не сочтут смягчающим обстоятельством. А кто приволок старого Яна Звервера к мировому судье лишь за то, что тот с ценавистью посмотрел на него на улице и обозвал предателем? Это далеко не геройские поступки, и сам Пурстампер считал их мышиной возней в сравнении с гигантской борьбой на Восточном фронте. Но ничего не поделаешь, имелся приказ терроризировать и провоцировать, и если энседовца не называли «предателем родины», если он ни разу не донес на подпольных радиослушателей, если ни разу не нарвался на скандал при еженедельном распространении энседовской газеты, то он не мог считаться полноценным членом НСД. Правда, после ареста Муссолини на партийных собраниях стало немного потише, и немало нашлось слабохарактерных людей, пытавшихся удрать в кусты. Он не из таких. Он почти твердо убежден, что не такой: пусть он бабник и неудачник, который был прирожденным врачом, а стал всего лишь хозяином аптеки, и никудышный отец, если додумался спрятать своего Кееса в CС (Пурстампер горько улыбнулся, когда слово «спрятать» пришло ему в голову), однако флюгером и трусом он никогда не был, даже злейший враг не скажет о нем этого, а врагов у него хватает, бог свидетель: все против одного. Но какой смысл получать пулю в живот за то, чего не делал? С какой-то особой нежностью думал он о своем животе, в котором все еще слегка бурлило: ему хотелось, распростерши над ним руки, защитить его от крайне маловероятной опасности понести наказание за драму в Хундерике.