Сельма Лагерлёф - Сага о Йёсте Берлинге
Чем дольше он играет, тем более увлекается. Он ясно слышит каждый звук.
«О печаль, печаль, — играет он, — почему мне тебя не любить? Не потому ли, что губы твои холодны и щеки поблекли, не потому ли что твои объятия душат, а взгляд обращает в камень? О печаль, ты одно из тех гордых, прекрасных созданий, чьей любви трудно добиться, но зато она горит ярче всякой другой. Я прижал к своему сердцу тебя, о отвергнутая, и полюбил тебя. Я согрел тебя ласками, и любовь твоя наполнила меня блаженством. О, как я страдал! О, как я тосковал, потеряв ту, которую полюбил впервые! Во мне и вокруг меня наступила темная ночь. Я лежал, весь отдавшись молитве, исступленной, безмолвной молитве. Небо от меня отвратилось. С усеянной звездами небесной вышины ни один ангел не спустился и не утешил меня. Но мое томление разорвало мрачную завесу. Ты пришла, ты спустилась ко мне по мосту из лунных лучей. О моя возлюбленная, ты пришла, озаренная лунным светом, с улыбкой на устах. Добрые гении окружали тебя. Их украшали венки из роз, они играли на цитрах и флейтах. Видеть тебя было блаженством. Но ты исчезла, ты исчезла! И не было больше моста из лунных лучей, по которому мог бы я последовать за тобой. Я лежал на земле, лишенный крыльев, в тоске и прахе. Стоны мои были подобны рыку дикого зверя, подобны оглушающему грому небес. Я готов был послать молнию вслед тебе. Я проклинал плодородную землю. Я желал, чтобы испепеляющий огонь уничтожил деревья, а чума поразила людей! Я призывал смерть и преисподнюю. Муки в вечном огне мне казались блаженством по сравнению с моими страданиями. О печаль, печаль! Вот когда сделалась ты моим другом. Почему же нельзя мне любить тебя, как любят строгих, гордых и недоступных женщин, чья любовь опаляет сильнее всякой другой!»
Так он и играл, бедный фантазер. Он сидел охваченный энтузиазмом и душевным трепетом, вслушиваясь в чудеснейшие мелодии, уверенный в том, что Йёста слышит и находит в них утешение.
А Йёста сидел и смотрел на него. Сначала эта дурацкая комедия раздражала его, но постепенно гнев его стал утихать. Старик был так неподражаемо трогателен, когда сидел за нарисованной клавиатурой и наслаждался своим Бетховеном.
И Йёста задумался над тем, что и этот старик, который был теперь так кроток и беззаботен, перенес когда-то немало страданий, что и он потерял любимую. И вот теперь он сидит с лучезарной улыбкой за своим деревянным столом. Много ли требуется человеку, чтобы быть счастливым!
Йёста вдруг почувствовал себя уязвленным. «Как, неужели ты больше не можешь терпеть и страдать? — спросил он себя. — Ты, закаленный в бедности, ты, слышавший, как каждое дерево и каждая кочка в лесу проповедуют терпение и всепрощение? Ты, выросший в стране, где зима сурова, а лето бедно? Неужели забыл ты искусство терпения? Да, Йёста, с мужеством в сердце и улыбкой на устах должен ты переносить все испытания, иначе какой же ты мужчина? Горюй сколько хочешь, если ты потерял любимую; пусть угрызения совести рвут и терзают твою душу, — но покажи себя мужчиной и вермландцем! Пусть взор твой светится радостью, пусть в словах твоих звучат мужество и бодрость! Сурова жизнь, сурова природа. Но мужество и радость созданы, чтобы противостоять суровости жизни, иначе жизнь стала бы невозможной. Мужество и радость — вот основа жизни! Никогда прежде не изменял ты мужеству и радости, так не изменяй же и теперь. Чем хуже ты Лёвенборга, сидящего за своими деревянными клавикордами, чем хуже ты остальных кавалеров, мужественных, беззаботных, вечно юных? Ты ведь знаешь, что никто из них не избежал страданий!»
И Йёста Берлинг взглянул на них. Они являли собой очень живописную картину! Все сидят в глубокой задумчивости и внимают музыке, которую никто не слышит.
Вдруг веселый смех вырывает Лёвенборга из мира звуков. Он снимает руки с клавиш и прислушивается к этому смеху с восторгом. Это смеется Йёста Берлинг. Да, да, это его радостный, заразительный смех, который показался Лёвенборгу самой лучшей музыкой, какую он только слышал в своей жизни.
— Разве я не знал, что Бетховен поможет тебе, Йёста! — восклицает он. — Теперь ты исцелен!
Вот как удалось доброй госпоже Музыке вылечить Йёсту Берлинга от хандры.
Глава двадцать вторая
ПАСТОР ИЗ БРУБЮ
О Эрос, всесильное божество, ты ведь знаешь, что иногда может показаться, будто человек уже ушел из-под твоей власти. Часто кажется, что в сердце такого человека умерли все прекрасные чувства, объединяющие людей, и безумие уже готово вцепиться своими когтями в несчастного. Но вдруг приходишь ты, всемогущий хранитель жизни, и, словно посох святого, расцветает очерствевшее сердце.
Нет человека более алчного, чем пастор из Брубю, никто так не выделяется среди людей своей жестокостью и бессердечностью. В доме его зимой холодно, а некрашеные деревянные скамьи составляют всю его обстановку; сам он одевается в лохмотья, питается черствым хлебом и негодует, когда какой-нибудь нищий приближается к его дверям. Лошадь его голодает, его коровы обгладывают высохшую траву у дороги и мох, растущий по стенам домов, а он продает соседям сено. Уже издалека слышится блеяние его голодных овец. Крестьяне бросают ему куски, которые не едят даже их псы, и дают одежду, которую не надел бы последний бедняк. Рука его постоянно протянута за подаянием, а спина униженно согнута. Он выпрашивает подаяние у богатых и ссужает деньгами бедных. При виде медного гроша глаза его загораются, и он не успокоится до тех пор, пока монета не окажется у него в кармане. Горе тому, кто не может отдать ему долг, когда наступает срок платежа!
Женился он поздно, но лучше бы ему совсем не жениться. Изнуренная и измученная его жена вскоре умерла. Дочь пошла в услужение к чужим людям. Он состарился, но с возрастом алчность и жадность его не уменьшились. Безумная алчность никогда не покидала его.
В один прекрасный день в начале августа на гору Брубю въезжает тяжелая карета, запряженная четверней. Это одна старая знатная фрёкен едет в сопровождении кучера, слуги и камеристки, чтобы повидаться с пастором Брубю, — с тем, кого она любила в дни своей молодости.
Когда он был домашним учителем в доме ее отца, они полюбили друг друга, но надменная родня разлучила их. И вот она едет в Брубю, чтобы повидаться с ним перед смертью. Единственное, что осталось ей в жизни, — это увидеться с возлюбленным юных лет.
Старая знатная фрёкен в большом экипаже предается мечтам. Нет, она едет не в жалкую бедную усадьбу сельского пастора, — она направляется к прохладной тенистой беседке роскошного парка, где возлюбленный ожидает ее. Она видит его перед собой — он молод, он умеет целовать, он умеет любить. И вот теперь, когда она знает, что скоро увидится с ним, образ его встает перед ней с поразительной ясностью. О, как он прекрасен! Он умеет мечтать, он умеет быть пылким, он наполняет все ее существо упоением и восторгом.
Она теперь пожелтела, увяла, состарилась. Он, может быть, и не узнает ее, шестидесятилетнюю старуху, но она приехала не затем, чтобы он смотрел на нее, а чтобы самой взглянуть на него — возлюбленного своей юности, того, кого пощадили удары времени, кто сохранил юность, красоту и горячее сердце.
Она жила так далеко отсюда, что ничего не слыхала о нем.
Громыхая, карета взбирается в гору, и вот наконец уже видна впереди пасторская усадьба.
— Подайте Христа-ради, подайте милостыню бедному человеку, — гнусавит какой-то нищий у края дороги.
Благородная дама протягивает ему серебряную монету и спрашивает, далеко ли до усадьбы пастора из Брубю.
Нищий испытующе смотрит на нее.
— Усадьба пастора там, — говорит он, — но пастора сейчас нет дома.
Старая фрёкен бледнеет. Нет больше ни прохладной беседки, ни возлюбленного в ней. Как могла она надеяться, после сорока лет томительного ожидания, что она снова найдет его там?
— А что собирается милостивая фрёкен делать в усадьбе пастора?
Милостивая фрёкен прибыла затем, чтобы повидаться с здешним пастором. Она знала его много лет назад.
Сорок лет и сорок миль разделяли их. И с каждой милей, которая приближала ее к усадьбе пастора, она сбрасывала с себя по году тяжелых забот и воспоминаний, — и теперь, когда она у цели своего путешествия, ей вновь двадцать лет и у нее нет ни забот, ни воспоминаний.
Нищий стоит и смотрит на нее; у него на глазах она превращается из двадцатилетней в шестидесятилетнюю, а затем из шестидесятилетней снова в двадцатилетнюю.
— Пастор вернется домой к вечеру, — говорит он. — Я думаю, что милостивой фрёкен будет лучше всего заехать пока на постоялый двор в Брубю, а к вечеру вернуться сюда. Вечером пастор обязательно будет дома.
Мгновенье спустя тяжелая карета с маленькой увядшей фрёкен уже катится под гору к постоялому двору, а нищий стоит, весь дрожа, и смотрит ей вслед. Он готов упасть на колени и целовать следы от колес ее кареты.
В полдень того же дня пастор стоит перед женой пробста из Бру. Он подтянут, чисто выбрит, в нарядном платье, в башмаках с блестящими пряжками, в шелковых чулках, в жабо и манжетах.