Карел Чапек - Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
— Аминь! — произнес чернокожий полицейский и хотел отойти.
— Погодите минутку. Это значит, что блудный сын будет прощен, да? Ему простится распутство и утолен будет волчий голод его. Забыта будет и та пощечина… «Принесите лучшую одежду и оденьте его и дайте перстень на руку его…»
Бывший Кеттельринг встал со слезами на глазах.
— Думаю, что мой отец все-таки еще жив и ждет меня на склоне лет, чтобы сделать из меня богача и скрягу по образцу и подобию своему. Вы не знаете, да, вы не знаете, чем пренебрег блудный сын, не знаете, чем он жертвует… Нет, не жертвует, ведь она ждет! Я приду, Мери, я вернусь, но прежде нужно домой, домой…
— Я провожу вас, мистер, — сказал полицейский. — Вам куда?
— Туда, — широким жестом показал он на небо и на горизонт, где беззвучно сверкали зарницы.
Меня не покидает уверенность, что он не поехал морем. Поездка на пароходе слишком медленна и успокоительна, в ней нет стремительности. Я справлялся в авиатранспортных компаниях, есть ли воздушная связь с Тринидадом, и выяснил, что существуют регулярные рейсы из Европы в порт Натал и далее в Пара. Но они не знают, есть ли оттуда линия на Тринидад или на какой-нибудь другой пункт на Антильских островах. Стало быть, это вполне возможно, и потому я принимаю гипотезу, что пациент Икс избрал самый быстрый способ передвижения — по воздуху. Должен был избрать, ибо в последний раз мы видим его в низвергающемся самолете, объятом пламенем, — он достиг своей цели, достиг ее с ужасающей стремительностью, как метеор… Да, он должен был лететь, он не сводил нетерпеливых глаз с горизонта… Пилот сидит неподвижно, словно спит. Эх, ударить бы его кулаком в затылок: проснись, лети быстрее! Кеттельринг пересаживается с самолета в самолет, оглушенный, ошалевший от грохота моторов, охваченный лишь одним стремлением: скорей! На последнем аэродроме, почти уже у границ своей страны, напряженная струна быстроты вдруг лопнула: нелетная погода, буря. Пассажир рвет и мечет — это вы называете бурей?! Трусливые собаки, видели бы вы ураганы там, в тропиках! Ладно, я найму частный самолет, чего бы это ни стоило!
И снова судорожное, неистовое нетерпение, сжатые кулаки и зубы, стиснувшие краешек кружевного платка… И конец. Падение «штопором», огонь, запах горящего бензина и черное озеро беспамятства, сомкнувшееся густыми волнами…
Милый доктор, я охотно оказал бы вам честь, изобразив вас, вашу достойную, плечистую фигуру, склоненную над смертным одром пациента Икс. Я видел вас у его постели и все же сейчас никак не могу представить себе, что вы были там в этот момент. Поэтому разрешите мне еще раз отклониться от бесхитростной действительности и посадить на постель пациента Икс того лохматого, довольно несимпатичного ассистента. Он держит руку больного и внимательно щупает пульс, склонив свою пышноволосую голову. Красивая сестра не сводит глаз с его русых волос — она по уши влюблена в этого молодого, самоуверенного врача. Ах, растрепать бы, дергать эти волосы, а потом ерошить и нежно ласкать их…
Молодой врач поднимает голову.
— Пульс не прощупывается. Поставьте здесь ширму, сестра.
XXXVIIIХирург дочитал рукопись и теперь машинально подравнивал страницы, чтобы ни одна не высовывалась из стопки листов.
Вошел старый терапевт.
— Жаль, что вы не пришли на вскрытие, — сказал он, — Интересный случай. Этот человек многое перенес… Видели бы вы его сердце!
— Расширенное?
— Да, расширенное. А вы знаете, что уже получены сведения? Пришла телеграмма из Парижа. Это был частный самолет.
Хирург поднял глаза.
— Ну, и?..
— Не знаю, как его фамилия, — в телеграмме искажение. Но он был зарегистрирован как кубинец.
Обыкновенная жизнь
© Перевод Н. Аросевой
— Да что вы говорите? — удивился старый пан Попел. — Неужели умер? От чего же?
— Склероз, — лаконично ответил доктор; хотел было упомянуть и о возрасте, да глянул искоса на старого Попела — и не сказал ничего.
Пан Попел призадумался; да нет, у него, слава богу, пока все в порядке, не чувствует он ничего такого, что указывало бы на всякое там…
— Стало быть, умер, — рассеянно повторил он. — А ведь ему, пожалуй, и семидесяти не было, правда? Немного моложе меня был. Я его знавал… Мы с ним детьми в школу вместе ходили. Потом долгие годы не виделись — только уж когда он в Прагу попал, в министерство, встречал его время от времени… раз или два в год. Был такой приличный человек…
— Хороший человек, — согласился доктор, подвязывая розу к палке. — Я с ним и познакомился в саду. Как-то, слышу, обращается ко мне кто-то через забор. «Простите, это какая же из семейства Malus[106] цветет у вас вон там?» — «Malus Halliana», — отвечаю и приглашаю его в сад. — Сами знаете, как могут сойтись два садовода. И после он иногда заходил ко мне, если видел, что я ничем не занят, — и все о цветах. Я даже толком и не знал, кто он, пока меня к нему не позвали. Тогда уже очень скверны были его дела. А садик отличный.
— Это на него похоже, — заметил пан Попел. — Сколько я его помню, был он такой порядочный, добросовестный человек. Прекрасный службист и прочее… А вообще-то ведь страшно мало знаешь о таких вот приличных людях, не так ли?
— А он это описал, — вдруг молвил доктор.
— Что описал?
— Свою жизнь. В прошлом году нашел в моих книжках биографию какой-то знаменитости, да и говорит: а надо бы, чтоб когда-нибудь описали жизнь обыкновенного человека. И как заболел, принялся записывать свою собственную жизнь. И когда… когда ему худо стало, отдал мне. Видно, некому больше было. — Доктор поколебался. — Хотите, дам почитать, раз вы его старый товарищ.
Старый Попел был даже тронут.
— О, очень мило с вашей стороны. Конечно, я охотно это сделаю для него… — Видимо, чтение это представлялось Попелу вроде некой услуги покойному. — Значит, он, бедняга, написал собственную биографию…
— Я сейчас принесу, — сказал доктор, осторожно отламывая пасынок на стебле розы. — Ишь как он хочет стать шиповником, этот цветок! Все время надо подавлять в нем другое, дикое начало… — Доктор выпрямился. — Ах да, я ведь обещал вам рукопись, — рассеянно проговорил он и, прежде чем уйти, — что он сделал с видимой неохотой, — окинул взглядом свой садик.
«Умер, значит, — уныло думал меж тем старый человек. — Видно, самое это обыкновенное дело — умереть, раз сумел с этим справиться даже человек такой правильной жизни. Но все-таки, верно, не очень-то ему хотелось, — может, потому и описал он свою жизнь, что сильно к ней был привязан. Скажите на милость: такой правильный человек, и вдруг — бац! — умирает…»
— Вот, возьмите, — сказал доктор, протягивая довольно толстую рукопись, аккуратно сложенную и тщательно перевязанную ленточкой — будто это была стопка завершенных дел.
Пан Попел растроганно принял рукопись и открыл первую страницу.
— И как чисто писано, — чуть не с благоговением выдохнул он. — Сразу видно чиновника старой школы! В его времена, сударь, не было еще пишущих машинок, все писали от руки; тогда очень ценили красивый, четкий почерк.
— Дальше пойдет уже не так чисто, — проворчал доктор. — Там он многое перечеркивал, спешил. Да и рука уже не так бегла и тверда.
«Как странно, — думал пан Попел. — Читать рукопись умершего — ведь это все равно что касаться мертвой руки. Даже в почерке есть что-то мертвенное… Не надо бы брать мне это домой. Не надо бы обещать, что прочитаю».
— А стоит читать все? — спросил он нерешительно.
Доктор пожал плечами.
IТретьего дня опустился я на колени к расцветшей камнеломке, чтоб очистить ее от сорной травы, и у меня слегка закружилась голова, но это случалось со мной нередко. Быть может, именно головокружение и было причиной тому, что место это мне вдруг показалось прекраснее, чем когда бы то ни было: огнисто-алые колоски камнеломки и белые, прохладные султаны таволжника за ними — это было так прекрасно и чуть ли не таинственно, что голова моя пошла кругом. В двух шагах от меня сидел на камне зяблик, головку склонил набок и поглядывал на меня одним глазком: а ты, мол, кто таков? Я дышать боялся, чтоб не спугнуть его, и чувствовал, как стучит у меня сердце. И вдруг пришло это. Не знаю даже, как и описать, но было это удивительно сильное и верное ощущение смерти.
В самом деле, не умею выразить иначе; кажется, страшно стеснило дыхание или еще что-то, — но единственное, что я сознавал, была безмерная тоска. Когда меня отпустило, я все еще стоял на коленях, только в руках сжимал множество сорванных листьев. Это ощущение опало во мне, как волна, и оставило печаль, которая не была мне неприятна. Я чувствовал, как смешно дрожат мои ноги; осторожно пошел к скамейке сесть и, закрыв глаза, твердил про себя: «Ну вот и оно, вот оно». Однако ужаса никакого не было, только удивление, и еще мысль, что надо как-то с этим справиться. Позже я решился открыть глаза и шевельнуть головой. Господи, каким прекрасным показался мне мой сад — как никогда, никогда; да ведь ничего мне иного не надо, только сидеть вот так, смотреть на свет и тени, на отцветающий таволжник, на дрозда, который выклевывает червя. Давно когда-то — вчера — я говорил себе, что выкопаю весной два дельфиниума, зараженных плесенью, и посажу на их место другие. Теперь, видно, не успею, и на будущий год вырастут они, обезображенные словно проказой. И мне было жаль этого, жаль было еще многого; как-то был я размягчен и растроган тем, что предстоит мне уйти.