Томас Манн - Былое Иакова
Исчерпывалась ли этим удача, которую принес Иаков Лавану, персти земной? Нет — если предположить, что самая счастливая и самая неожиданная Лаванова прибыль была связана с присутствием племянника причинной связью, а такое предположенье обоснованно безусловно и в любом случае, дадим ли мы этому радостному феномену разумное объяснение или усмотрим в нем что-то загадочное. Если бы мы сочиняли истории, если бы мы, в молчаливом сговоре с публикой, считали своим делом придавать лжи на какой-то занимательный миг видимость правды, все, что мы сейчас должны сообщить, было бы, несомненно, воспринято как вранье и наглость и нас упрекнули бы в том, что мы лжем без зазренья совести, только чтобы пустить в ход лишний козырь и ошеломить легковерье слушателей, имеющее как-никак свой предел. Тем лучше, стало быть, что такой роли мы на себя не берем, а опираемся на факты преданья, незыблемость которых ничуть не страдает от того, что не все они всем известны и что иные из них для иных новость. И мы можем вести свой рассказ голосом, который, будучи спокойным, но в то же время решительным и уверенным, с самого начала устраняет реальную иначе опасность таких возражений.
Одним словом, Лаван, сын Вафуила, в течение первых семи лет службы у него Иакова стал снова отцом, причем отцом сыновей. Богатевшему этому человеку была возмещена его неудачная и явно отвергнутая некогда жертва, младенец в кувшине, и возмещена не просто, а в тройном размере. Ибо три раза подряд, на третьем, четвертом и пятом году службы Иакова, Адина, невзрачная жена Лавана, зачинала, затем, с гордым покряхтываньем, вынашивала плод, нося на шее символ своего состоянья, полый камешек, внутри которого перекатывался еще один, меньший, наконец с воем и молитвами разрешалась от бремени в доме Лавана и в его присутствии, стоя на коленях, под которые подкладывали по два кирпича, чтобы ребенку было просторнее перед вратами ее чрева, и одна повитуха охватывала ее руками сзади, а другая сидела на корточках при вратах. Роды проходили благополучно и, несмотря на пожилой возраст Адины, не осложнялись никакими опасностями для ее жизни. Каждый раз ставилось угощение красному Нергалу, его задабривали пивом, полбенными хлебами и даже приносили ему в жертву овец, чтобы он запретил четырнадцати своим слугам-хворобоносцам вмешиваться в это дело. Поэтому ни в одном из трех случаев внутренности роженицы не переворачивались и ведьме Лабарту не приходило в голову запереть ее чрево. Родила она трех здоровых мальчиков, чья неугомонность превратила давно уже скучный Лаванов дом в подлинную колыбель жизни. Одного назвали Беором, второго Алубом, а третьего Мурасом. Естеству же Адины эти непрерывно следовавшие друг за другом беременности и роды не только не повредили, но даже пошли на пользу: она казалась после них даже моложе и не такой невзрачной и старательно украшала себя повязками, поясами и ожерельями, которые Лаван покупал ей в Харране-городе.
Заскорузлое сердце Лавана радовалось. Он сиял, насколько это было ему дано. Параличное отвисанье уголка рта не придавало теперь его лицу кислого выраженья, а приобрело вид сытой и самодовольной усмешки. Если соотнести процветанье его хозяйства, прекрасный ход его дел со счастливой плодовитостью его чресел, с милостивой отменой проклятия, так долго тяготевшего над его домом из-за ошибочной религиозной спекуляции, то его напыщенность довольно понятна. Он не сомневался в том, что, как и все его счастье, рождение сыновей теснейшим образом связано с близостью и причастностью к дому Иакова, с благословением Ицхака, и был бы очень несправедлив, если бы сомневался в этом. Даже если брачную деятельность супругов, снова открыв творила их плодовитости, оживило их собственное, особенно Лавана, приподнятое настроенье, то, поскольку поднялось оно благодаря деловым успехам племянника, конечной причиной этого плодотворного оживленья был, разумеется, Иаков. Но это не мешало Лавану гордиться собой. Ведь это он сумел так ловко, искусно и мудро привязать к дому носителя благословения — нищего беглеца, от которого явно исходило преуспеянье, куда бы он ни подался, желал он этого или нет. А что он не так уж сильно желал отцовского счастья своему дяде, Лаван заключил из той сдержанности, с какой Иаков счел нужным выразить ему свою радость и восхищенье по поводу рождений Беора, Алуба и Мураса.
— Скажи мне, племянник и зять, — говорил в таких случаях Лаван, когда, верхом на воле, приезжал в поле поглядеть на стада или когда Иаков навещал усадьбу, чтоб отчитаться. — Скажи, разве я не счастливец, скажи, улыбаются боги Лавану или нет, если на старости лет они дают мне силу зачинать сыновей и моя жена Адина родит их одного за другим, хотя она уже казалась невзрачной?
— Ну, что ж, радуйся! — отвечал Иаков. — Но ничего такого уж особенного для нашего бога тут нет. Авраму было сто лет, когда он родил Ицхака, а у Сарры, как известно, давно уже прекратилось обыкновенное женское, когда господь уготовил им этот смех.
— У тебя есть неприятная привычка, — говорил Лаван, — умалять большие дела и отравлять человеку радость.
— Нам не подобает, — холодно возражал Иаков, — поднимать слишком большой шум из-за удач, которые мы вправе поставить себе в заслугу.
РАЗДЕЛ ШЕСТОЙ
«СЕСТРЫ»
Нечистый
И вот, когда семь лет подошли к концу и приблизилось время, чтобы Иаков познал Рахиль, ему казалось это невероятным, и он радовался безмерно, и сердце его билось изо всех сил, стоило ему подумать об этом часе. Ибо Рахили было теперь девятнадцать, и она дожидалась его в чистоте своей крови, защищенная этой чистотой от порчи и хвори, которая могла бы погубить ее для жениха, и, таким образом, в части ее цветенья и миловидности исполнилось все, что Иаков нежно ей предвещал, и она была очаровательна среди дочерей страны со своими в изящных размерах совершенными и приятными формами, со своими мягкими косами, с толстыми крыльями своего носика, с близоруко-ласковым взглядом своих раскосых, наполненных приветливой ночью глаз и особенно с той своей улыбкой, которая, благодаря прекрасной лепке уголков ее рта, создавалась простым смыканием губ. Да, миловидна она была среди всех; если же мы скажем, как это всегда говорил про себя Иаков, что особенно миловидна она была рядом с Лией, то это не значит, что Лия была всех безобразней; просто она служила ближайшим поводом для сравненья, и неблагоприятно для Лии оно было только в части миловидности, так что вполне можно представить себе мужчину, который, придавая этому свойству меньше значенья, чем Иаков, отдал бы старшей, несмотря на болезненную воспаленность ее косивших голубых глаз, которые она гордо и горько прятала под опущенными веками, даже предпочтенье ради светлой пышности ее сплетенных в тяжелый узел волос и статности ее хорошо приспособленного для материнства тела. Кроме того, к чести маленькой Рахили необходимо подчеркнуть, что ей и в голову не приходило ставить себя выше сестры, кичась перед ней своим хорошеньким личиком только потому, что она, Рахиль, была дитя и подобие прекрасной луны, а Лия — луны ущербной. Нет, Рахиль не была столь невежественна, чтобы не уважать и тусклое светило, чье состоянье тоже имело свои права, и в глубине своей совести она даже сетовала на то, что Иаков совсем пренебрегал сестрой и так необузданно-односторонне направил все свое чувство на нее одну, хотя, с другой стороны, не могла полностью освободить свое сердце от женского удовлетворенья по этому поводу.
Праздник брачного ложа был назначен на полнолунье летнего солнцеворота, и Рахиль тоже признавалась, что с радостью ждала этого большого дня. Но на самом деле она была и явно печальна в последние перед свадьбой недели и тихо проливала слезы у щеки и плеча Иакова, не отвечая на его настойчивые расспросы ничем, кроме напряженной улыбки и покачиванья головой, настолько быстрого, что слезы отрывались от ее глаз; Что было у нее на сердце? Иаков не понимал этого, хотя и он тогда часто бывал печален. Печалилась ли она о своем девичестве, потому что кончалось время ее цветенья и она должна была стать деревом, которое приносит плоды? Это была, пожалуй, та печаль жизни, что вполне совместима со счастьем, та же печаль, какую в то время часто испытывал Иаков. Ведь брачная вершина жизни есть начало смерти и праздник поворота, когда луна вступает в день величайшей своей высоты и полноты и снова поворачивается лицом к солнцу, в которое потом и канет. Иакову предстояло познать ту, кого он любил, и начать умирать. Ибо отныне вся жизнь была уже не в одном Иакове, и он уже переставал быть единственным и одиноким владыкой мира; ему предстояло раствориться в своих сыновьях, а самому умереть. И все-таки он любил бы их, тех, кто нес бы его разделенную и разрознившуюся жизнь, потому что это была его жизнь, которую он, познавая, излил в лоно Рахили.
В то время ему приснился сон, надолго запомнившийся Иакову своей особой, примирительной и мирной печалью. Он видел его в теплую ночь месяца Таммуза, проводя ее в поле возле загонов, когда по небу, низкобокой ладьей, плыла уже та луна, которая должна была, разросшись до прекрасной округлости, освещать ночь блаженства. Иакову примерещилось, будто бегство его из дому не то продолжается, не то повторяется; будто он снова должен въехать в красную пустыню, а впереди него, лежевесно вытянув хвост, трусит рысцой остроухий, с головой пса, оглядывается и посмеивается; все это одновременно продолжалось и повторялось; не получив некогда настоящего развития, эта ситуация восстановилась, чтобы найти завершение.