Франц Верфель - Черная месса
Отсутствующий глубокий взгляд голубых глаз осматривал меня так, словно я был удивительным ландшафтом. Лицо морщинистое, осунувшееся, и все-таки не старое.
Доктор Грау ничего еще не сказал. Его рот был открыт. Я видел, что многих зубов у него недостает, и все-таки лицо это было необыкновенно красивым.
Вдруг он вздрогнул и сказал:
— Пойдемте.
— Пойдемте, пойдемте! — радостно воскликнул я в свою очередь, так как исходившая от этого места опасность снова была развеяна.
Мы молча и долго шли рядом. Время от времени спутник мой посматривал на меня, и я заметил в его взглядах нежность, которую объект их давно утратил.
Он, человек, ходивший в школу, посещавший университет, несомненно близко знавший женщин, — он казался более смущенным и застенчивым, чем я — монах, человек неопытный! Он снова схватил меня за руку.
— Я рад встрече с вами! Я думаю, мы сможем что-то получить друг от друга. Вы — духовное лицо и, — как я вижу, и как сказал мне господин Кирхмаус, — человек особого рода. Я сам — что-то вроде религиозного философа.
Я ответил на пожатие его руки.
Этот человек сильно действовал на меня.
— Я уже однажды видел вас, — продолжал он. — Ночью вы стояли на мосту и пели что-то непонятное реке. Тогда я сразу понял, что вы — один из нас. Мы, немногие избранные, должны собираться вместе и стоять друг за друга.
Эту последнюю фразу он произнес совсем тихо. Он, впрочем, часто принимал вид заговорщика. Его походка была упругой, но не как у здоровых, энергичных людей; на мгновение мне почудилось: так ходит тот, кто боится оглянуться; так убийца выходит ночью на цыпочках из комнаты, где истекает кровью его жертва.
Мы остановились у газового фонаря, вокруг которого мелькали мотыльки во множестве.
Едва, однако, Грау вступил в круг света, как бабочки отлетели от фонаря и затанцевали вокруг его головы. Казалось, это доставило ему удовольствие.
— Видите, — сказал он, — со мной так всегда бывает.
Затем он вынул из кармана табакерку и взял оттуда щепотку. Однако я отчетливо видел: то, что он вдыхает, не было нюхательным табаком.
Сверкнула молния, в ночи прокатились раскаты грома.
Доктора Грау это взбодрило. Он все время улыбался и кивал мне.
— Я тоже люблю грозу, — сказал я.
— Еще бы! Еще бы! — Он меня чуть не обнял. — Ах, я так люблю гром, бурю, любой пожар, наводнение, бурлящую толпу!
О, я люблю светопреставление!
Еще ребенком стоял я часами у окна и боязливо смотрел на небо — не покажется ли наконец стремительно растущий диск неизвестной, страшной звезды!
Иногда солнце становилось красным и блеклым. У окна я, дрожащий и торжествующий, предвкушал апокалипсическую катастрофу!
— И все же, — говоря это, я стыдился своего малодушия, — сначала огонь, потом землетрясение, буря и, наконец, нежный шелест?
Суд — только предвестие любви!
Он задумался.
— Вы цитируете пророка, которого я считаю более всего ответственным за то, что человечество оказалось на ложном пути.
Пророка Илию!
— Да, ему, своему наводящему ужас слуге, Бог явил себя дуновением ветра!
— Какое противоречие! — воскликнул доктор Грау.
Этот несущий гибель вождь, который, когда ему нужно, сжигает детей своих в огне, вымоленном пророками, этот работорговец, — является вдруг в тихой благости? Настоящее изделие святоши, фокус лицемерного зелота-фанатика!
Разразился ливень.
— Если мы зайдем в этот винный погребок, — сказал странный человек, — я охотно изложу вам свои воззрения на эту тему.
V
Происхождение Сатаны
Мы укрылись от дождя в этом чадном, с низким потолком, трактирчике. Под зарешеченным мутным окном эркера располагался столик. Там мы и уселись. Хозяин принес и поставил перед нами светильник. Сразу же множество разнообразных насекомых, прежде всего громко жужжащих мух, заплясало сначала в круге света, потом вокруг головы доктора Грау. Нам принесли флягу коричневого ахайского вина.
— Не думайте, — начал доктор Грау, — что я намерен надоедать вам какими-то учеными причудами. С точки зрения той науки, которая классификацию фактов и замену одних наименований другими считает уже познанием, я вовсе не ученый. Я просто хочу вложить вам, именно вам, в руки ключ к пониманию сути вещей.
— Почему именно мне? — спросил я.
— Мне сообщили о вас в духовных сферах, — сказал он в ответ.
При этих словах меня захлестнула волна симпатии к этому человеку. Лишь теперь я увидел, как сильно испорчено и как прекрасно его лицо. Волосы, ни белокурые, ни седые, гармонично обрамляли его лоб.
Он пил понемногу из своей рюмки, вдыхая что-то, не показывая, однако, содержимого своей табакерки, затем вынул другую коробочку из кармашка и поспешно скрутил сигарету. Взгляд его соскользнул с меня. Он пристально смотрел, открыв рот и словно забыв обо всем, на поверхность стола, где прихотливым узором растекалась маленькая лужица пролитого вина. Внезапно он без обиняков спросил:
— Вы никогда еще не касались женщины?
Я покраснел и не мог вымолвить ни слова.
— И вам, посвященному, пришлось пожертвовать таинствами и совершить кощунство из-за похоти?
Я покраснел еще пуще и задрожал, в то время как он широко раскрыл глаза, не задерживая все же на мне взгляда.
— Вот и славно, вот и славно, вот и славно…
Он повторял это снова и снова, точно ребенок, которому удается решение арифметической задачи.
Он зажег себе сигарету и — я еще не понимал, что глаза его могли прочесть тягостную тайну на моем лице, — наклонился ко мне вплотную и начал:
— Вы говорили только что об откровении пророка Илии. Так Илия — второе воплощение той сущности, первым воплощением которой был Енох, а третьим — Христос.
Воплощается эта сущность в такие времена, когда тот, кого называют «Господь», «Владыка воинств», «Высочайший», опасается свержения с престола и своего развенчания.
Услышав это кощунство, мне захотелось вскочить, стиснув сутану, и бежать прочь. Но мальчишески торопливый и благожелательно-убедительный голос так заворожил меня, что я с жадностью открыл поры своего существа и впитывал дождь льющихся на меня слов.
Между тем доктор Грау, дабы усилить убедительность собственной речи, лихорадочно-влажной рукой сжимал мою, и я, чтобы заглушить бьющийся во мне голос противоречия, все чаще опустошал свою рюмку.
— Диалектическую пару противоположностей мира, которая проявляется также в духе того опытного образца, что зовется «человеком», мы обозначаем как единство и множественность.
Типично человеческое мышление нашего века считает единство первоначальным и окончательным.
Древнеегипетская «Книга мертвых» говорит так:
«Я-есмь (а это одно слово) первичный и единственный Бог, победивший всех своих врагов». И Парацельс утверждает: «У всех созданных вещей, пребывающих ныне в распавшемся бытии, было единое начало, в котором и заключено все Творение».
Почему я называю эти мысли «типично человеческими», вы тотчас узнаете. Я придерживаюсь иудейской версии космогонии — ведь в общем и целом все космогонии, как они открываются людям, соответствуют друг другу.
Поворотным пунктом в демонической истории Творения является тот момент, когда Эль побеждает равноценных и одинаково вечных демонов, Элохимов, порабощает их и соединяет в своем собственном имени. И этот час неблагоприятной для множественности, роковой гигантомахии, или, говоря по-христиански, час падения ангелов, является не только временем учреждения противоцарствия, но и часом рождения человечества.
Итак, нужно осознать значение того момента. Творение до этого государственного переворота было взаимодействующей гармонией вместе танцующих, вечных и находящихся в согласии демонических сущностей, жизненное проявление каждой из которых составляло одну мысль, а мысль каждой соответствовала одной форме.
Природа была тогда бесконечной сокровищницей форм бессмертных образов, о роде которых мы, конечно, не имеем никакого представления, но, вероятно, не ошибемся, если предположим, что сокровищница форм известной нам природы — в бренность и гниение сосланное извращение первичного демонического мира образов. Ведь языческие религии видят в каждой вегетативной форме, в горе, в дереве, в источнике или в животном совершенно особенное божество.
Теперь, однако, наступает время этого инстинктивно-радостного, первобытно-музыкального умиления вечных, вперемежку бродящих мысленных форм.
В одном из этих демонов, и именно в том, чья сила мысли не может выразиться в единой форме, в том демоне, которого мы называем демоном духа, постижения, сознания, и которого апостол на самом-то деле называет «логосом» (поскольку он, подобно министру без портфеля, не имеет в своем распоряжении реальности, с которой был бы идентичен), в этом демоне возникает, как электрический ток, беспокойство недостаточной тождественности самому себе, и этот ток побуждает его к деятельности.