Жорж Санд - Исповедь молодой девушки
Я не постеснялась сказать, что мне его затеи кажутся изобретательным ребячеством.
— Вы неправы, — возразил он. — Только одни англичане и умеют путешествовать. Они предусмотрительны, поэтому везде как дома. Им не страшны опасности, перемены погоды, болезни, упадок духа — эти бичи путешественников других национальностей, и со своим снаряжением, над которым вы издеваетесь, они едут и дальше и быстрее, чем все прочие, странствующие налегке.
— Возможно, так оно и есть, но скажите, господин Мак-Аллан, отправляясь в Прованс, вы, видимо, считали, что едете в Сахару?
— А знаете, разница не так уж велика, — засмеялся он. — Но одно несомненно: без моей утвари я не мог бы жить в этом краю там, где мне заблагорассудится, разве что стал бы ночевать под открытым небом, а это мне совсем не по вкусу. Полевая трава чудесна, но в ней водятся змеи, а во мху на скалах ютятся скорпионы. Нет, что вы там ни говорите, человек не создан, чтобы спать на лоне природы; их обязательно должны отделять друг от друга одеяла, ковры, оружие и даже ногтечистки: опрятность — одна из важнейших заповедей английского вероисповедания.
— Женни, конечно, согласится с вами, да и я не стану спорить, — ответила я. — Но позволю себе заметить, что путешествовать с такими удобствами могут только люди очень состоятельные. О, разумеется, я вполне понимаю богача, который, ничем не жертвуя и не рискуя, ищет в путешествиях высоких наслаждений, но восхищаюсь все же нищим ученым или художником, который отправляется на поиски неведомого идеала один-одинешенек, ничего не предусматривая, бросая вызов опасностям и невзгодам, как безумец или, если хотите, как дикарь. Он смешон, но в этом вся доблесть, вся поэзия, все благородство французского духа.
— Вижу, англичане вам не нравятся, — грустно сказал Мак-Аллан.
Он принялся угощать меня чаем и сандвичами, но до конца нашего визита был неразговорчив и грустен.
— Что с вами? — спросила я, видя его озабоченность. — Впрочем, понимаю, наш пустынный край наводит на вас уныние.
— Нет, не в крае дело. Ваш край прекрасен, и я не в унынии, я gloomy.[22]
— А разве это не одно и то же?
— Нет. Уныние вдохновляет француза на стихи или музыку, а gloom соблазняет англичанина перерезать себе глотку бритвой или броситься с утеса в пропасть.
— Боже, какие ужасы вам приходят в голову! Наше южное воображение неспособно на них. Сознайтесь, вам здесь скучно и хочется поскорей уехать на родину.
— Англичанину хочется скорей уехать, только когда он в Англии: его манят лишь те страны, которые далеки от родных пенатов. Этот, с вашей точки зрения, холодный и тупой персонаж вечно стремится к недосягаемому счастью.
Женни, не принимавшая участия в беседе, так как мы говорили по-английски, решила еще раз заглянуть к аббату Костелю. Уверенная, что на смену ей вот-вот придет Фрюманс, я осталась в палатке вдвоем с хозяином этого удивительного жилища. Он полулежал у моих ног на прекрасном персидском ковре, облокотившись о надувной диван, где сидела я, и лениво освежал воздух взмахами большого пальмового веера.
— Мадемуазель де Валанжи, — снова заговорил он, осторожно указывая на меня кончиком своего опахала, — вам, значит, была бы не по нраву созерцательная и беспечная жизнь в настоящей пустыне?
— Я провансалка и, как все провансалки, полна энергии.
— Провансалка вы, итальянка или бретонка — об этом вам решительно ничего не известно.
— У вас, видно, не хватило смелости добавить, что, возможно, я цыганка!
— Как знать? Вот было бы чудесно!
— Для вашего дела?
— Мое дело интересует меня не больше, чем вот эта штука! — воскликнул он, отбрасывая веер. — Что мне до него? Ваше положение так ясно, что совесть моя совершенно чиста. Вам сделано известное предложение, вы можете принять его или отвергнуть. Свою миссию я исполнил, сказал вам правду, которую от вас скрывали, и не намерен больше давить на вашу волю. Мне совершенно безразлично, как вы поведете себя с семейством, которое поручило мне вступить с вами в переговоры. Аристократка вы или цыганка, богачка или нищая, меня это трогает не больше, чем чепцы вашей бабушки, будь она крестьянкой или маркизой.
— Наконец-то вы чистосердечно высказались, господин Мак-Аллан! Ваша забота обо мне была чистым притворством!
— Вот уж нет! Вы заботили меня, даже когда я еще не знал вас. Тогда это была жалость. Мне поручили вас уничтожить, но я не хотел прибегать к медленной пытке и надеялся, что вы окажетесь робкой и благоразумной. Если бы, испугавшись неустроенного будущего, вы нашли утешение в деньгах, я, человек мягкий и гуманный, от души порадовался бы, что спас обездоленную девушку. Но вы все отвергаете…
— Я этого не говорила.
— Что из того, что не говорили? Вы откладываете решение, повинуясь господину Бартезу, но меня не проведете: я вижу, как неколебима гордыня в вашем сердце. Вы предпочитаете ваше несуществующее право богатству, которое вам кажется милостыней.
— Нет, господин Мак-Аллан, я совсем не такая гордая и мужественная. От друзей я приняла бы все, даже милостыню.
— А от врагов?
— Ни гроша. Короче говоря, все зависит от того, какие чувства я внушаю своим врагам — симпатию или отвращение.
— Но на карту поставлены две ставки. Что для вас важнее — имя или деньги?
— Вы отлично знаете: только имя.
— Если у вас не будут оспаривать имени, вы откажетесь от наследства?
— А это уже область господина Бартеза. Я не могу отвечать на вопросы, которые вы еще не задавали мне в его присутствии.
— Согласен. Но предположим, что после долгой, мучительной, запутанной тяжбы вы потеряете и то и другое — а для меня это очевидно, — жалеть вы будете только об утрате имени?
— Да, и еще обо всем, что меня окружает: о доме, где выросла, о воспоминаниях детства, обо всех ничтожнейших мелочах вокруг, потому что на них запечатлен образ бабушки… Но вам-то что до этого? Вы сами сказали, что вас это нисколько не трогает. Я ведь понимаю, что больше не пользуюсь вашей благосклонностью, так как смотрю на вещи иначе, чем вы, и не принимаю ваших советов. И, по-моему, о моих делах вам лучше говорить с господином Бартезом и Фрюмансом, а со мною ограничиться болтовней о погоде.
— Послушайте, кончим с этим, — сказал Мак-Аллан, вставая. — Любите вы обеспеченную жизнь, роскошь, свой край, своих друзей? Хотите, чтобы у вас не оспаривали Бельомбр? Откажитесь от имени и титула, о большем вас не просят.
— У де Валанжи никогда не было титула. Я не могу отказаться от того, что мне не принадлежит.
— Ну, а имя? Сколько вы за него хотите?
— Нисколько! — воскликнула я вне себя, забыв о всех своих обещаниях господину Бартезу. — Пусть у меня отнимут его, если смогут, но никогда в жизни я не пойду на такую низость, никогда не стану торговать тем, что завещано мне бабушкой!
— Вот видите! — засмеялся Мак-Аллан, потирая руки и словно радуясь тому, что наконец принудил меня высказаться напрямик.
В эту минуту он показался мне таким безжалостным, таким неумолимым, что я решила уйти, и встала. Я сердилась на Женни и Фрюманса, — зачем они оставили меня наедине с моим врагом? Как это неуместно, а главное, неосторожно — все ведь прекрасно знают, что я не умею долго сдерживать обиду, если во мне задето чувство собственного достоинства, и проявлять осторожность, если меня оскорбляют!
— Мадемуазель де Валанжи, — почтительно и даже смиренно продолжал Мак-Аллан, — прошу вас, не жалейте о том, что были со мной откровенны. Я рад, что у вас вырвался этот крик сердца и совести, и немедленно начну действовать.
— Значит, война объявлена?
— Напротив. Теперь я вижу, какого уважения, какой приязни вы достойны, и надеюсь добиться мира. Вы знаете, что только об этом я и хлопочу, и сами дали мне неделю отсрочки для первой попытки.
— Почему же вы сказали, что моя судьба вам безразлична?
— Вы неправильно меня поняли. Впрочем, я должен был это предвидеть.
— Тогда объяснитесь.
— Попробуйте догадаться.
— Я не сильна в догадках.
— Да, для этого в вас слишком много от ангела и недостаточно от женщины.
Тут наконец появился Фрюманс, но если раньше я с нетерпением ждала его, то теперь подумала, что он пришел слишком рано: повремени он, и, быть может, мой странный противник исповедовался бы мне во всем. Фрюманс вполголоса спросил у него:
— Ну как, сказали вы?..
— Нет, еще не время, — так же тихо ответил тот.
Когда мы прощались, Фрюманс и Мак-Аллан опять обменялись какими-то непонятными мне намеками: Фрюманс хотел проводить нас с Женни и по дороге что-то объяснить, но Мак-Аллан возражал против этого. Одержал верх, видимо, адвокат, и мы уехали одни.
Я была заинтригована, но Женни, судя по всему, куда более осведомленная, чем я, не пожелала меня просветить. При всей своей наивности я все же заметила, что Мак-Аллан пытается ухаживать за мной, но мое постыдное заблуждение насчет чувств Фрюманса не только научило меня скромности, но и заставило впасть в противоположную крайность. К тому же, когда Фрюманс был у нас в последний раз, он говорил, что Мак-Аллан не то пьян, не то безумен, а потом написал Женни многозначительные слова: «Но горе ему, если это ловушка!» Так мог ли Фрюманс, не уверенный в разуме и порядочности этого человека, тут же благословить его притязания на мою руку? Разумеется, нет, ничего такого и быть не может, решила я, и без труда и сожалений выбросила эти мысли из головы.