Равнина Мусаси - Доппо Куникида
— А сколько раз я тебе говорил, что не буду прощать?
— Это ты по привычке так говоришь.
— А кто меня приучил к этому?
— Значит, никогда не будешь прощать?
Такэси не удержался и засмеялся.
— Нет, не буду, а то ведь это у меня в привычку вошло.
Тётка ещё некоторое время смотрела на доску, потом предложила:
— Ну так кончим играть, чего уж тут…
— А что же тебе остаётся делать?
Тётка бросила игру. Опять начались приветствия. Такэси уселся напротив, и пошли разговоры. Он узнал, что дядя с тётей играют так почти каждый день, что обе дочки пошли прогуляться в парк Уэно, и так далее.
Так вот почему мать Такэси просила его уговорить Исии вернуться к работе через полгода после отставки. Но теперь Такэси думал: вряд ли старики согласятся отказаться от игры в го ради того, чтобы заработать несколько иен, и на этот раз повёл нападение с другой стороны, начав доказывать греховность праздной жизни.
Старик Исии, выслушав Такэси (он же Току) до конца, сказал:
— А как ты смотришь на тех людей, которые скрываются в горах, питаются плодами и пьют росу?
— А, это отшельники.
— Но они тоже люди.
— Вы хотите сказать, что вы тоже отшельник?
— Да, отшельник, только скрываюсь в городе.
На это Такэси нечего было возразить.
Докурив сигарету, Исии собрался было встать, но воспоминания о рассуждениях Току так расстроили его, что он остался сидеть на скамейке и закурил ещё одну. Он-то этого Току видит насквозь. Нечего и говорить, ему удалось ловко отделаться от него, сравнив себя с отшельниками, но ведь и в самом деле за праздную жизнь не похвалишь, рассуждал про себя Исии. «Но что делать? Что возьмёшь с мелкого чиновника? Можно было, правда, поехать в деревню, крестьянствовать, но ведь земли у меня нет». Он так ничего и не придумал и вернулся к мысли об отшельничестве. Размышления его были прерваны тем, что кто-то вдруг грузно опустился на скамейку рядом с ним. Исии оглянулся.
— Кавада-сан?
Сначала сосед, по-видимому, не обратил внимания на Исии, но, услышав его голос, поспешно встал и приподнял шляпу.
— О, Исии-сан, извините, я вас не узнал! — сказал он, низко кланяясь. Судя по его разгорячённому лицу, он был чем-то взволнован. Ему было уже за шестьдесят.
— Садись же, садись. Ну, как живёшь?
— Да нечего рассказывать, — ответил он, усаживаясь снова, — всё как обычно, нечем похвалиться. — Засунув пятерню в свои нечёсаные, лохматые как пакля седые волосы, Кавада поскрёб голову.
Если одежда старика Исии была проста, но опрятна, то Кавада был одет в поношенный европейский костюм из грубой клетчатой ткани, купленный у Янаги Хара, а на ногах у него были истоптанные ботинки.
— Но всё же чем-нибудь ты занимаешься? — спросил Исии, рассматривая Кавада. «В самом деле, всё такой же», — подумал он про себя.
— Да честное слово, нечего рассказать… — Кавада кончил почёсываться, вынул из кармана почерневший кожаный кисет и старую плоскую трубку. Исии, увидев, что табак его весь искрошился и наполовину перемешан с мусором, достал «Асахи».
— Угощайся.
— Ничего, и этот хорош. — Кавада без тени смущения набил трубку и прикурил у Исии.
Когда-то, лет тридцать назад, они около года прослужили вместе в одном учреждении и, кроме того, приходились друг другу какими-то дальними родственниками. В семействе Исии говорили о Кавада в таких выражениях, как: «Что-то он сейчас поделывает?», «Вот уж кого можно пожалеть».
— Но не бездельничаешь же ты? — с замиранием сердца спросил Исии.
— Я же тебе сказал — нечего мне рассказывать…
Таков уж был характер у Кавада: если у него что-нибудь хотят узнать, он ни за что не скажет и будет ломаться из-за какого-нибудь пустяка.
— А ты уже лет пять к нам не заходил, — вспомнил Исии.
— Да, давненько…
— Здорово ты тогда отплясывал, напевая: «В дождливую ночь плыву к берегам Японии в глубоком сне…» Хорошее было время, — сказал Исии, посмеиваясь. Кавада тоже засмеялся, но ничего не сказал, а только вдруг заёрзал на месте.
Когда ему было тридцать лет, какой-то благодетель взял его в свой дом и женил на полоумной приёмной дочери, но он не вытерпел и удрал, прихватив с собой малолетнего сына Кэйтаро. Ребёнка отдал на воспитание старшей сестре. С тех пор ни разу больше не женился, так и прожил бобылём до шестидесяти лет. Вот и вся жизнь Кавада.
Трудно понять, одиночество ли явилось причиной всех его несчастий или, наоборот, несчастья сделали его одиноким?
Он был хорошим человеком, вино не пил и вообще не предавался такого рода развлечениям, к людям относился честно, с сознанием чувства долга, но так получилось, что жизнь у него не ладилась, пристроиться он никуда не смог. Удивительная судьба!
И знакомые Исии, и те, кто недавно узнал его, — все заявляли: «Несчастный человек», и соглашались, что судьба у него странная. Но все в один голос утверждали, что должна быть какая-то «причина». Во-первых, Кавада — слабовольный, и в доказательство приводили то, что его женили насильно. До этого у него была невеста, с которой было всё договорено, но когда с ним произошёл этот случай, он купил ей на память оби за пять иен и в слезах расстался с ней. Во-вторых, у него упрямый характер: однажды на него нашло, он вспылил из-за какого-то пустяка и был уволен со службы. И в-третьих, он был удивительно застенчив.
Причины, которые приводили его знакомые, в самом деле имели место. Но должна была быть ещё какая-то более веская причина. Если человек от зрелого возраста и до самой старости живёт совершенно один, как перст, без далёких и близких родственников, то будь он в духе нашего общества, его вряд ли постигла бы участь Кавада, скорее, наоборот: к старости он нажил бы славу и богатство.
Сын старика Кэйтаро рос вдали от отца и стал взрослым без него. Когда ему исполнилось двадцать пять лет, он стал зеленщиком, но вскоре бросил это занятие и сделался бродячим гадальщиком. Где он теперь, никому не известно. А разве в жилах старика Кавада не течёт кровь «бродяги»? И разве не передалась она его сыну Кэйтаро?
Исии, конечно, не собирался его допрашивать, просто ему было жаль товарища, и он хотел узнать, как тот сейчас живёт. Он попробовал заговорить о прошлом, но Кавада не поддержал его, он всё ещё ёрзал на месте.
— Сколько времени? — спросил вдруг Кавада. Исии достал из-за пояса большие серебряные часы и посмотрел:
— Три часа.
— О, так мне пора идти, — торопливо