Лион Фейхтвангер - Изгнание
Ни на поведении, ни на лице Визенера мысли его не отражаются. Выставив вперед подбородок, сжав губы, сильный, мужественный, стоит он перед распустившимся, неистовствующим, потерявшим голову юношей. Он только смотрит на него, и уж одно это спокойствие дает ему превосходство над сыном.
А это превосходство только сильнее взвинчивает Рауля.
— Самое меньшее, чего я от вас требую, — кричит он, — это чтобы вы реабилитировали меня. Теперь-то уж по что бы то ни стало надо организовать слет молодежи, и я должен возглавить делегацию «Жанны д'Арк». Это вы, во всяком случае, обязаны мне устроить. — Он говорит запальчиво, сбивчиво, но в голосе нельзя не услышать ноток настойчивой просьбы, мольбы.
И Визенер слышит их. Но его возмущает, что Рауль так глуп и не хочет понять всей неуместности своего требования теперь, после статьи в «Парижских новостях». Рауль не может не знать, что сам он, Визенер, влип по уши, — и в такую минуту он предъявляет к нему наглое, эгоистическое, неосуществимое требование.
Визенер наклоняется, поднимает разлетевшиеся по полу бумажки, тщательно разглаживает их, присоединяет к остальным, считает.
— Восемьсот, — говорит он с мелочной, глупой, злой насмешкой. Он кладет деньги в карман.
— Что вам, собственно, угодно, мосье де Шасефьер? — продолжает он с той же нелепой насмешкой; позднее он сам поразится своему тону. — Вас взволновали анонимные сплетни в эмигрантской газетке? Вам-то какое до них дело? Вам-то о чем волноваться? Где это написано, мосье де Шасефьер, и кто вам сказал, что я ваш отец?
Эти слова — чистейший вздор. В том, что он его отец, не может быть сомнений, одно сходство с Раулем уже доказывает это. Он видит глаза мальчика и знает, что в эту минуту у него, Визенера, совершенно такие же глаза. Но если даже он не отец ему, что это меняет? Почему эта статья не может задеть мальчика, если она по его, Визенера, вине позорит имя его матери? Отчего бы ему не прийти в бешенство? Все, что он, Визенер, в данную минуту говорит, — это бред, он это прекрасно знает, он знал это прежде, чем начал говорить. Он знает также, что этими словами навеки отталкивает от себя сына. И все же он их произносит.
Рауль стоит перед ним, сознание, что его хотят осрамить, оскорбить, пронизывает его насквозь, наполняет жгучим, слепым гневом, как никогда в жизни. Что этот субъект плетет? Это — новое оскорбление его матери. Вот, на стене висит ее портрет. Рауль, хотя и не смотрит на портрет, отчетливо его видит. В это мгновение ему вдруг больше, чем когда бы то ни было, ясно, какую роль в жизни этого человека играла его, Рауля, мать. Каким же надо быть негодяем и глупцом, чтобы так цинично от нее отречься. Волна безмерного гнева подхватила и понесла Рауля. Чего он вообще хочет, этот Визенер? Если он не отец ему — а, к сожалению, он все-таки отец, — то как он смел так нагло заставлять его столько лет разыгрывать роль сына? И внезапно, позеленев от ярости, он срывающимся голосом швыряет Визенеру в лицо:
— Что? Вдобавок вы еще и трус? Вдобавок вы еще хотите увильнуть? Бош, грязный бош!
Визенеру следовало бы сохранить благоразумие. Тщетно будет он позднее, сидя за своей Historia arcana, вопрошать себя, куда девалась его логика, его испытанная проницательность психолога. Как это он не посчитался с отчаянным возбуждением мальчика? Чужим он прощал непростительные слабости. Как же это он собственному сыну не простил вполне простительную вспышку? Возможно, это произошло потому, что стук Марниной машинки, чуть доносившийся из третьей комнаты, вдруг оборвался, а возможно, и потому, что он не ждал от всегда сдержанного Рауля такой бурной вспышки. Как бы там ни было, Эрих Визенер, высококультурный, рафинированный Визенер, на которого излились все щедроты образования и ума, поступил так, как поступил бы в этом случае любой невежда, мещанин, унтер. Он поднял руку и звонко ударил Рауля сначала по правой, а потом по левой щеке.
Рауль слегка покачнулся, но будто окаменел. Он не проронил ни звука. Из кабинета, очень глухо, вдруг снова донесся тупой, торопливый стук машинки. Щеки Рауля залились краской, на них отчетливо проступили следы пальцев. Юноша постоял с минуту, потом тяжело повернулся и вышел из комнаты.
Визенер проводил его глазами. Его взволновало не то, как Рауль стоял перед ним, слегка пошатываясь, но весь окаменев, и не след его собственной руки, которой он ударил мальчика. А вот как Рауль уходил из комнаты, еле волоча ноги и опустив плечи, как он, восемнадцатилетний юноша, обычно такой собранный, побрел вдруг усталой, стариковской походкой, — это потрясло Визенера. Весь его гнев улетучился, как воздух из продырявленной шины. Еще мгновение — и он бросился бы за сыном и вернул его.
Он опустился на стул. Только теперь, после ухода Рауля, он осознал, каких усилий ему стоило не кричать, не буйствовать. Он дышал с трудом, сердце давало себя чувствовать. Спустя некоторое время он встал, распахнул окно, глубоко втянул в себя апрельский воздух; воздух был влажный, теплый, — он предпочел бы свежий ветерок, но он все же долго стоял, высунувшись из окна. Затем вернулся на середину комнаты, проделал по всем правилам несколько гимнастических упражнений, несколько ритмических вдохов и выдохов. С портрета Леа смотрели на него спокойные, чуть иронические глаза.
Он выпрямился, вошел в кабинет.
— Напрасно вы так, — сказала Мария; она говорила сдавленным голосом, взволнованно.
— Знаю и без вас, — ответил он ворчливо. — Скажите еще: «Не говорила я вам разве, что проклятая статья вам немало насолит?» — Мария посмотрела на него, но сдержалась.
— Может быть, мне уйти? — спросила она без всякой обиды, с дружеской заботой в голосе. — Хотите побыть один? Или, лучше всего, — посоветовала она ему настойчиво, по-матерински, — ступайте побегайте часок по улице. Но не больше часу. Дольше откладывать звонок к Гейдебрегу нельзя.
— Нет, — ответил он, — останьтесь, Мария, и я останусь дома. Мне приятнее, когда вы здесь.
Марии и радостно и горько было это слышать; когда ему плохо, он цепляется за нее.
Праздно, в полном унынии сидел он за своим письменным столом. Инцидент с Раулем вряд ли можно уладить. Мальчик унаследовал от Леа чувствительность, а от него — честолюбие и тщеславие и, конечно, смертельно оскорблен. Какое неслыханное идиотство он, Визенер, совершил. Такой ли у него избыток близких людей, чтобы ой мог себе позволить прогнать сына? «Приятелей и приятельниц» у него множество, но если вдуматься, так, кроме Леа и Марии, у него никого нет.
В глубине души он всегда смутно предчувствовал, что настанет миг, когда придется выбирать между Леа и своим положением в национал-социалистской партии. А сейчас похоже на то, что и дружбе с Леа и его карьере пришел конец. Сдавленный голос Леа во время их телефонного разговора, ее растерянность, ее молчание. «Разговор окончен?» — увы, говорил он один. Нет, крышка. А разве Гейдебрег обронил хотя бы одно слово, которое давало право надеяться на благополучный исход? Только преступный, легкомысленный оптимизм мог подсказать ему подобные надежды. Гейдебрег выбросил его за борт, так же как и Леа. Сразу рухнуло все — Леа и вся его карьера.
Эмигрантская сволочь. Писаки. Как он свысока смотрел на этих людей. Он — в роллс-ройсе, а они — в извозчичьей колымаге. Они исковеркали ему жизнь. Достаточно было им захотеть, и он шлепнулся в грязь, поминай как звали. Ягненок бедняка. Хорош ягненок. Во всем виновата Леа. Если бы не она, он давно взялся бы за ум и слопал ягненка. В нем поднялась безграничная злоба, поднялся гнев против всех этих гейльбрунов и траутвейнов. Такого гнева он еще никогда не испытывал. Он так дьявольски церемонился с ними, не трогал, щадил, а они в благодарность исковеркали ему жизнь. Раздавить писак. В мусорный ящик гадов.
— Дайте мне досье с делом «Парижских новостей», которое прислал Герке, — сказал он Марии. Мария подала ему папку. Он стал изучать материал об издателе Гингольде. Чего здесь только не было. Человек, у которого варит котелок, мог доставить гейльбрунам и траутвейнам немало хлопот.
Но неужели и впрямь ему ничего не осталось, кроме этой мелкой мести? Он похож на горничную, которая собирается облить соперницу серной кислотой. Что он вообразил? Все потеряно? Вздор. Спокойствие он потерял, и только. Леа и Рауль заразили его своей паникой. Хладнокровие, Эрих Визенер. Включите, пожалуйста, ваш рассудок.
Ясно, что выбор есть. Ведь если партия национал-социалистов выбросит его за борт, он в глазах Леа только поднимется. Ее молчание, ее растерянность, ее поспешное «нет», когда он предложил приехать к ней, ничего не значат, кроме напряжения первой минуты. Он напрасно ошеломил ее телефонным звонком. Другое дело, когда он ее увидит, когда он все толком объяснит ей. Леа справедлива и умна, с ней можно договориться. О, он многое может привести в свое оправдание. Когда Гейдебрег его допрашивал, он рыцарски встал на ее защиту. Он ни одной секунды не колебался. Это вполне естественно, но далеко не каждый поступил бы так. А из-за чего вся беда, почему «Парижские новости» имели возможность поместить эту идиотскую статью? Да только потому, что он ради нее щадил «Парижские новости». Она должна это понять, она это поймет. Вот перед ним досье. Он покажет ей это досье. Он покажет ей, как легко ему было расправиться с «Парижскими новостями». Гейдебрег предложил ему это сделать. Он не сделал. Ради нее. Она не может не признать этого. Это свяжет их друг с другом навсегда.