Михаил Шолохов - Поднятая целина
— Я, товарищи, со времен революции — в партии… Был в Красной Армии…
— Все это нам известно. Ближе к делу! — нетерпеливо прервал его секретарь.
— Я на всех фронтах бился с белыми… И в Первой Конной армии… Мне дали орден…
— Да ты о деле говори!
— А это не дело?
— Ты не виляй, Нагульнов! На заслуги нечего теперь ссылаться! — перебил председатель РИКа.
— Так дайте же товарищу сказать! Что вы на язык ему становитесь? — возмущенно крикнул Балабин, и глянцевая макушка его округлой голышковатой головы вмиг покрылась малиновой апоплексической просинью.
— Пусть конкретно говорит!
Нагульнов все так же стоял, не отнимая от груди левой руки, а правая медленно тянулась к горлу, закостеневшему в колючей суши. Он бледнел и с трудом продолжал:
— Дайте мне сказать. Я же не враг, зачем со мною так? Я был в армии израненный… Под Кастор ной получил контузию… Тяжелым снарядом с площадки… — и умолк, почерневшие губы его с хлюпом всасывали воздух.
Балабин торопливо плеснул из графина воды, протянул стакан Макару, не глядя на него.
Корчжинский взглянул на Нагульнова, проворно отвел взгляд: рука Нагульнова, сжимавшая боковины стакана, неудержимо дрожала.
В тишине было отчетливо слышно, как дробно звенело стекло, выстукивая о зубы Макара.
— Да ты не волнуйся, говори! — досадливо сказал Балабин.
Корчжинский поморщился. К сердцу его, непрошенная, подкатилась жалость, но он взял себя в руки. Он был твердо убежден, что Нагульнов — зло для партии и что его надо не только снять с работы, но и исключить из партии. Мнение его разделяли все, за исключением Балабина.
Макар залпом глотнул стакан воды; отдышавшись, начал говорить:
— Я признаю то, что говорил Самохин. Верно, это я сотворял. Но не потому, что хотел на партию наступать. Это Самохин брешет. Брешет он, как кобель, и насчет моего распутства. Выдумки! Я от баб сторонюсь, и мне не до них…
— Через это ты и жену прогнал? — ехидно спросил заворг Хомутов.
— Да, через это самое, — серьезно отвечал Макар. — Но все это я делал… Я хотел для блага революции. Может, я ошибался… Не знаю. Вы ученее меня. Вы курсы проходили, вам виднее. Своей вины я не умаляю. Судите как хочете. Одно прошу понять… — ему опять не хватило дыхания, осекся на полуслове и с минуту молчал. — Поймите, братцы, что это у меня без злого умысла супротив партии. А Банника бил через то, что он над партией надсмехался и хотел семенной свиньям стравить.
— Говори! — насмешливо вставил Самохин.
— Говорю, что было. До се жалею, что этого Банника не убил. Больше сказать нечего.
Корчжинский выпрямился, креслице застонало под ним. Ему захотелось кончить это тяжелое дело поскорее. Торопливо заговорил:
— Ну, что же, товарищи, все ясно. Сам Нагульнов сознается. Хотя по мелочам он и пытается увильнуть, оправдаться, но оправдания эти звучат неубедительно. Всякий, кого приходится ущемлять, пытается свалить с себя часть вины или переложить ответственность на других… Я считаю, что Нагульнова — как злостно нарушившего линию партии в колхозном движении, как коммуниста, переродившегося в бытовом отношении, — следует из рядов партии ис-клю-чить! Мы не будем смотреть на бывшие заслуги Нагульнова, это — прошедший этап. Мы должны, в назидание другим, наказать его. Всех, кто пытается порочить партию и тянуть ее влево или вправо, мы будем беспощадно бить. Полумерами в отношении Нагульнова и таких, как он, ограничиваться нельзя. Мы с ним и так долго пестовались. Еще в прошлом году во время организации ТОЗов он левшил, я предупреждал его еще тогда. А раз не послушался — пусть пеняет на себя! Давайте голоснем? Кто за то, чтобы Нагульнова из партии исключить? Голосуют, разумеется, одни члены бюро. Так, четыре, стало быть? Ты против, товарищ Балабин?
Балабин хлопнул по столу. На висках его вздулись путаные сетчатки вен.
— Я не только против, но и категорически возражаю! Это в корне неправильное решение.
— Ты можешь оставаться при особом мнении, — холодно сказал Корчжинский.
— Нет, ты мне разреши сказать!
— Поздно говорить, Балабин. Решение об исключении Нагульнова принято большинством голосов.
— Это чиновничий подход к человеку! Из-ви-ни-те, этого я так не оставлю! Я в окружком буду писать! Исключить старого члена партии, краснознаменца… Вы опупели, товарищи? Как будто нет других мер взыскания!
— Нечего об этом дискутировать. Ведь проголосовали же!
— Морду бить за такое голосование!.. — Голос Балабина перешел на тонкий фальцет, тугая шея так набрякла, что казалось, тронь ее слегка, и из-под пальца свистнет освобожденная кровь.
— Ну, насчет морды, это ты потише, — вкрадчиво и недобро сказал заворг Хомутов. — К порядку мы можем призвать и тебя. Здесь не РУМ, а райком.
— Без тебя знаю! А почему вы мне говорить не даете?
— Потому что я считаю это излишним! — вспылил Корчжинский и тоже, как Балабин, побагровел, вцепился в ручки кресла. — Я здесь секретарь райкома. Я тебя лишаю слова, а угодно говорить — ступай вон на крыльцо!
— Балабин, не кипятись! Чего ты горишь! Пожалуйста, пиши свое мнение в окружком, а этак что же, проголосовали, и ты начал после драки кулаками махать, — урезонивал начальника милиции председатель РИКа.
Он взял Балабина за рукав форменной рубашки, отвел в угол, что-то вполголоса говоря.
Тем временем Корчжинский, обозленный стычкой с Балабиным, поднял на Макара сердито посверкивающие из-под припухлых век глазки и уже с нескрываемой враждебностью сказал:
— Кончен разговор, Нагульнов! Решением бюро ты исключен из наших рядов. Такие вы партии не нужны. Клади сюда партбилет! — и постучал по столу ладонью рыжеволосой руки.
Нагульнов мертвенно побледнел. Крупная дрожь сотрясала его, а голос был почти не слышен, когда он говорил:
— Партбилет я не отдам.
— Заставим отдать.
— Езжай в окружком, Нагульнов! — крикнул из угла Балабин и, на полуслове оборвав разговор с председателем РИКа, вышел, оглушительно хлопнув дверью.
— Партбилет я тебе не отдам!.. — повторил Макар. Голос его окреп, со лба и скуластых щек медленно сходила голубоватая бледность. — И партии я буду ишо нужен… И мне без партии не жить! А тебе не подчинюсь!.. Вот он, билет, в грудном кармане… Попробуй, возьми его! Глотку перерву!..
— Трагическое действие начинается! — прокурор пожал плечами. — Ты только без истерик…
Не обращая внимания на его слова, Макар смотрел на Корчжинского, говорил медленно и словно бы с раздумьем:
— Куда же я без партии? И зачем? Нет, партбилет я не отдам! Я всю жизню свою вложил… всю жизню… — и вдруг старчески-жалко и бестолково засуетился, зашарил по столу руками, путаясь в словах, торопливо и невнятно забормотал: — Так ты уж лучше меня… прикажи ребятам… Мне тогда на распыл надо… Ничего не остается… Мне жизня теперь без надобностев, исключите и из нее… Стало быть, брехал Серко — нужен был… Старый стал — с базу долой…
Лицо Макара было неподвижно, как гипсовая маска, одни лишь губы вздрагивали и шевелились, но при последних словах из остановившихся глаз, впервые за всю взрослую жизнь, ручьями хлынули слезы. Они текли, обильно омывая щеки, задерживаясь в жесткой поросли давно не бритой бороды, черными крапинами узоря рубаху на груди.
— Довольно тебе! Этим ведь не поможешь, товарищ! — Секретарь болезненно сморщился.
— Ты мне не товарищ! — закричал Нагульнов. — Ты — бирюк! И все вы тут — ядовитые гады! Засилье взяли! Гладко гутарить выучились! Ты чего, Хомутов, оскаляешься, как б…? Над слезьми моими смеешься? Ты!.. В двадцать первом году, когда Фомин с бандой мотал по округу, ты пришел в окружком, помнишь? Помнишь, сучий хвост?.. Пришел и отдал партбилет, сказал, что сельским хозяйством будешь заниматься… Ты Фомина боялся! Через это и бросил билет… а потом опять в партию пролез, как склизкая мокрушка сквозь каменьев!.. И зараз голосуешь против меня? И смеешься моему смертному горю?
— Хватит, Нагульнов, не ори, пожалуйста. У нас же еще вопросы есть, — не смущаясь и все так же тая улыбочку под темными усами, примиряюще сказал смуглолицый, красивый Хомутов.
— С вами хватит, но я свою правду найду! В ЦК поеду!
— Во-во! Поезжай! Там все в момент разрешат! Там тебя давно дожидаются… — улыбался Хомутов.
Макар тихо пошел к двери, стукнулся виском о дверной косяк, застонал. Последняя вспышка гнева его окончательно обессилила. Без мысли, без чувств дошел до ворот, отвязал от изгороди маштака, почему-то повел его в поводу. На выезде из станицы хотел сесть верхом, но не смог: четыре раза поднимал ногу к стремени и, пьяно качнувшись, отрывался от луки.
Возле крайней хатенки на завалинке сидел старый, но молодцеватый дед. Из-под облупленного козырька казачьей фуражки он внимательно наблюдал, как Макар пытался сесть на маштака, потом поощрительно улыбнулся.
— Хорош, орелик! Солнце в дуб, а он уж и ноги поднять не могет. Через какой-такой случай спозаранку упился? Али ноне праздник?