Уильям Моэм - Рассказы
— Ты так больше и не женился, да? — спросила она.
— Да.
— Жаль. Ведь если первый брак оказался неудачным, это не значит, что и второй будет такой же.
— Мне нет нужды спрашивать тебя, счастлива ли ты.
— Мне не на что жаловаться. По-моему, у меня счастливый характер. Джим всегда добр ко мне. Знаешь, он уже на пенсии, и мы живем за городом, и я обожаю Бетти.
— Кто это Бетти?
— Да моя дочка. Два года назад она вышла замуж, любой день могу стать бабушкой.
— Это здорово старит.
Она рассмеялась.
— Бетти двадцать два. Очень мило, Джордж, что ты пригласил меня позавтракать. В конце концов, было бы глупо таить обиду из-за того, что случилось так давно.
— Просто идиотизм.
— Мы не подходили друг другу, и нам повезло, что мы поняли это не слишком поздно. Я, конечно, была глупая, но ведь совсем молоденькая. А ты тоже был счастлив?
— Я добился успеха.
— Что ж, наверно, по твоим понятиям, это и есть счастье.
Он улыбнулся, по достоинству оценив ее проницательность. А она не стала больше возвращаться к этим давним делам и с легкостью заговорила о другом. Хотя по решению суда сын остался на попечении Джорджа Муна, он не мог его воспитывать и позволил матери его забрать. В восемнадцать лет мальчик эмигрировал и теперь уже женат. Сын был чужой Джорджу Муну, и, встреться они на улице, отец бы его не узнал. Слишком он был искренним человеком и потому не стал притворяться, будто особенно им интересуется. Все-таки немного они о нем поговорили, а потом заговорили об актерах и спектаклях.
— Что ж, — наконец сказала она, — мне пора бежать. Мы чудно с тобой позавтракали. Было интересно повидаться, Джордж. Большущее тебе спасибо.
Он посадил ее в такси и, так и не надев шляпы, зашагал в одиночестве по Пикадилли. Бывшая жена показалась ему очень приятной и забавной, и он засмеялся, подумав, что в свое время был безумно в нее влюблен. И когда он вновь заговорил с Томом Саффари, губы его все еще улыбались.
— Когда я на ней женился, она была чертовски хорошенькая. В этом вся беда. Хотя не будь она такая красотка, я бы, конечно, на ней не женился. Мужчины вились вокруг нее, как мухи над банкой меда. У нас бывали чудовищные ссоры. И наконец я ее застал на месте преступления. И конечно развелся с ней.
— Конечно.
— Да, но теперь я понимаю, это была ужасная глупость. — Резидент подался вперед. — Дорогой мой Саффари, теперь я понимаю, что имей я хоть каплю разума, я должен был бы закрыть на это глаза. Она бы угомонилась и была мне отличной женой.
Как хотелось бы ему втолковать своему посетителю, что когда он сидел и болтал с этой веселой, уютной, добродушной женщиной, он думал о том, до чего нелепо было поднимать такой шум из-за того, что сейчас казалось сущим пустяком.
— Но нельзя же забывать о собственной чести, — сказал Саффари.
— Бог с ней, с честью. Нельзя забывать о собственном счастье. При чем тут честь, если ваша жена легла с другим? Мы с вами не рыцари и не испанские гранды. Моя жена мне нравилась. Я не говорю, будто я не имел других женщин. Имел. Но было у нее что-то такое, чего мне не могла дать никакая другая женщина. Ну и дурак я был, отбросил то, чего желал больше всего на свете, только потому, что не мог владеть этим единолично!
— От кого-кого, а от вас я таких слов не ждал.
Джордж Мун слегка улыбнулся смущению, которое так ясно читалось на толстом встревоженном лице Саффари.
— Вероятно, вам никто еще не говорил голой правды, — парировал он.
— Вы что ж, хотите сказать, что, если бы можно было к этому вернуться, вы поступили бы по-другому?
— Будь мне опять двадцать семь, наверно, я свалял бы такого же дурака, как тогда. Но обладай я своим сегодняшним разумом, я бы вот что сделал, если бы узнал, что жена мне неверна. То же, что вы вчера вечером: как следует бы ее отделал — и этим удовлетворился.
— Вы хотите, чтобы я простил Вайолет?
Резидент медленно покачал головой и улыбнулся.
— Нет. Вы ее уже простили. Я просто советую вам не поступать во вред самому себе.
Саффари бросил на него беспокойный взгляд. Его смутило, что этот холодный, педантичный человек сумел разглядеть в его сердце чувства, которые ему самому казались такими неестественными, что он и думать о них не хотел.
— Вы не знаете, как у нас обстояло дело, — сказал он. — Мы с Нобби были точно братья. Я устроил его на это место. Он всем мне обязан. И если бы не я, Вайолет могла бы на всю жизнь остаться в гувернантках. Мне казалось, это такое жалкое существованье, ну как было ее не пожалеть. Понимаете, сперва мною руководила именно жалость. Вам не кажется, что это уж чересчур — ведешь себя с людьми самым порядочным образом, а они из кожи лезут вон, чтоб тебе напакостить? Ужасная неблагодарность.
— Ох, дорогой мой, не ждите благодарности. Ни у кого нет на нее никакого права. В конце концов, вы совершаете добро, потому что вам это доставляет удовольствие. Это самый бескорыстный из всех видов счастья. Ожидать в таком случае признательности, право, уже слишком. Если вы ее получаете, что ж, считайте, вы получили добавочный дивиденд на акции, по которым дивиденд уже получен; замечательно, но только не думайте, будто вам это положено по праву.
Саффари нахмурился. Он был озадачен. Не укладывалось у него в голове, что Джордж Мун так чудно думает о вещах, о которых, кажется, не может быть двух мнений. В конце концов, всему есть предел. Иными словами, если у вас есть хоть какое-то представление о приличиях, следует вести себя как положено порядочному человеку. Нельзя забывать о собственном достоинстве. Занятно, что не кто иной, а Джордж Мун привел основания, которые кажутся невероятно соблазнительными, побуждают поступить так, как ты и сам рад бы, если б только знал, как это сделать, — да, черт возьми, именно так. Джордж Мун, он, конечно, странная личность. Никто никогда до конца его не понимал.
— Нобби Кларк умер, Саффари. Теперь что ж к нему ревновать. Никто, кроме вас, вашей жены и меня, ничего не знает, а я завтра навсегда покину эти места. Почему бы вам не забыть прошлые обиды?
— Вайолет только станет меня презирать.
Джордж Мун улыбнулся, и в необычной для этого строгого, чопорного лица улыбке была своеобразная мягкость.
— Я совсем мало ее знаю. Но всегда находил, что она очень славная. Неужели она такая дрянь?
Саффари вздрогнул и покраснел до ушей.
— Она само великодушие. Это я дрянь, что так о ней сказал. — Голос его прервался, он всхлипнул. — Видит Бог, я хочу поступить правильно.
— Правильно — значит по-доброму.
Саффари закрыл лицо ладонями. Он не мог совладать с охватившим его волнением.
— Мне кажется, я отдаю, отдаю без конца, а мне хоть бы кто-нибудь сделал что-то хорошее. Что из того, что мое сердце разбито, все равно надо жить. — Он провел рукой по глазам и глубоко вздохнул. — Прощу ее.
Джордж Мун задумчиво на него посмотрел.
— На вашем месте я не поднимал бы из-за этого большого шума, — сказал он. — Вам следует вести себя очень осмотрительно. Ей тоже многое придется вам простить.
— Это оттого, что я ее побил? Я знаю, это было ужасно.
— Вовсе нет. Это ей на благо. Я имел в виду другое. Вы ведете себя очень великодушно, старина, а вы знаете, от человека требуется бездна такта, чтобы люди сумели простить ему великодушие. Женщины, к счастью, легкомысленны и очень скоро забывают о дарованных им милостях. Не то жизнь с ними была бы, разумеется, невозможна.
Саффари взирал на него, раскрыв рот.
— Право слово, я еще таких, как вы, не видывал, — сказал он. — Иногда вы твердый как сталь, а потом так заговорите, ну прямо по-человечески, и только подумаешь, мол, неверно я о нем судил, все-таки есть у него сердце, вы такое отколете, только диву даешься. Наверно, это и называется циник.
— Я не слишком об этом задумывался, — улыбнулся Джордж Мун. — Но если глядеть правде в лицо и не возмущаться, как бы неприятна она ни была, и принимать человеческую натуру такой, какая она есть, улыбаться, когда она нелепа, и печалиться, не впадая в крайности, когда жалка, значит быть циником, тогда, вероятно, я циник. По большей части человеческая натура и нелепа, и одновременно жалка, но если жизнь научила тебя терпимости, ты находишь в ней больше такого, что вызывает у тебя улыбку, а не слезы.
Когда Том Саффари ушел, резидент не спеша закурил сигарету, как он полагал, последнюю перед завтраком. То была новая для него роль — мирить разгневанного супруга с согрешившей женой, и роль эту он воспринял не без удовольствия. Он продолжал размышлять о человеческой натуре. Холодная улыбка пробегала по его бледным губам. Ему вспомнилось, как он, бывало, стоял на берегу высохших ручьев и с интересом наблюдал за илистыми прыгунами. Иной раз их там бывали сотни, от крохотных, в два-три дюйма длиной, до жирных и крупных, с его ступню. Были они цвета ила, в котором живут. Сидят и смотрят на тебя большими круглыми глазами и вдруг рывком зарываются в свою норку. Поразительное это зрелище, когда они стремительно и плавно несутся на своих плавниках по илу. Им нет числа. Со страхом ощущаешь, будто сам ил каким-то таинственным образом оживает и древний ужас леденил кровь, когда вспоминалось, что лишь подобные существа, но только гигантские и чудовищные, и населяли землю в незапамятные времена. Что-то было в этих прыгунах жуткое, но и забавное. Уж очень они напоминали людей. Так занятно бывало постоять там полчасика, глядя на их прыжки.