Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
Бок о бок с человеком и вопреки ему, насекомые — пчелы, например, и муравьи — уже совершали чудеса. Правда, муравьям и пчелам нужны свет и тепло, так же как нам. Но существуют менее зябкие беспозвоночные. Как знать, какое будущее уготовано их труду и терпению?
Что, если земля, перестав быть гостеприимной для нас, станет гостеприимной для них? Что, если в один прекрасный день они начнут сознавать самих себя и мироздание? Что, если и они в свою очередь восславят творца?
* * *Люсьену Мюльфельду[169]
Мы не в состоянии отчетливо представить себе то, чего больше нет. Так называемый местный колорит — фантастика. Видя, с каким трудом художнику удается более или менее правдоподобно изобразить сцену из эпохи Луи-Филиппа, теряешь всякую надежду на то, чтоб он сумел дать нам малейшее представление о событии, имевшем место при св. Людовике или Августе. Мы бьемся над тем, чтобы воспроизвести старинное оружие, старинный сундук. Прежние художники не придавали никакого значения этой ненужной точности. Они рядили лиц легендарных или исторических в современные костюмы и придавали им современную наружность. Таким способом они живописали нам, конечно, свою душу и свой век. Но что же еще в состоянии сделать художник? Каждый персонаж на их картинах взят из их же среды. Персонажи эти, полные жизни и мысли автора, всегда будут трогать сердца. Они остались для будущего свидетельством пережитых чувств и истинных волнений. Археологические же произведения живописи говорят лишь о богатстве наших музеев.
Чтобы насладиться подлинным искусством и получить серьезное, глубокое впечатление от картины, смотрите фрески Гирландайо[170] «Рождество богородицы» в церкви Санта-Мария-Новелла во Флоренции. Старый художник показывает нам спальню родильницы. Анна приподнялась на постели; она не красива и не молода; но сразу видно: это хорошая хозяйка. У изголовья своей кровати она поставила банку с вареньем, положила два граната. Стоящая по ту сторону кровати служанка держит перед ней чашу на подносе. Ребенка только что выкупали; медный таз еще посреди комнаты. Теперь маленькая Мария сосет молоко прекрасной кормилицы. Это молодая дама, горожанка, ставшая матерью, ласково дающая грудь ребенку своей подруги, чтоб этот ребенок и ее собственный, напитавшись соком жизни из одного источника, одинаково ощущали ее прелесть и, в силу молочного родства, братски любили друг друга. Рядом — молодая женщина, очень на нее похожая, или, скорей, молодая девушка, может быть сестра, в богатом наряде, с открытым лбом и заплетенными косами на висках, как у Эмилии Пии, протягивает к ребенку руки — очаровательным жестом, в котором чувствуется пробуждение материнского инстинкта. Две благородные гостьи, одетые по флорентинской моде, входят в комнату. За ними идет служанка, несущая корзину с арбузами и виноградом на голове; и эта красивая статная фигура, задрапированная по-античному, опоясанная лентой с развевающимися концами, кажется в этой семейной и благочестивой среде каким-то языческим сновидением. Так вот — в этой теплой комнате, в этих ласковых женских лицах мне видна вся прекрасная жизнь Флоренции, весь цвет раннего Возрождения. Сын золотых дел мастера, сам зрелый мастер с первых же шагов, Гирландайо раскрыл в своем творчестве, ясном как рассвет летнего дня, всю тайну того учтивого века, в который ему посчастливилось жить и который обладал таким очарованием, что даже его современники восклицали: «О благодатные боги! Какое счастливое время!»
Художник должен любить жизнь и доказывать нам, что она прекрасна. Иначе мы усомнимся в этом.
* * *Неведение — необходимое условие не то что счастья, а самого существования. Если б мы знали все, мы не в состоянии были бы мириться с жизнью ни одного часа. Чувства, делающие ее для нас приятной или хотя бы сносной, порождаются обманом и питаются иллюзиями.
Если бы какой-нибудь человек, обладая, подобно богу, истиной, совершенной истиной, выронил ее из рук, мир был бы уничтожен на месте и вселенная тотчас исчезла бы, как тень. Божественная истина, словно приговор Страшного суда, обратила бы его в пепел.
* * *Для истинного ревнивца[171] все грозит бедой, все его тревожит. Женщина не верна ему уже тем, что живет и дышит. Его страшит ее напряженная внутренняя жизнь, эти многообразные порывы плоти и духа, которые делают женщину существом, отличным от него самого, независимым, находящимся во власти инстинктов, подозрительным, порой непостижимым. Его мучает то, что она цветет сама по себе, словно прекрасное растение, и никакой властью любви невозможно удержать, захватить весь аромат, распространяемый ею в тот тревожный период, который называется молодостью и жизнью. Собственно говоря, он не упрекает ее ни в чем, кроме того, что она существует. Вот с чем он не в состоянии примириться. Она существует, она живет, она прекрасна, она мечтает. Какой повод для смертельной тревоги! Он хочет иметь ее всю. Хочет ее полней и лучше, чем допускает природа; и всю целиком.
Женщина не одарена таким воображением. То, что у нее считают ревностью, по большей части — чувство соперничества. Что же касается терзания чувств, отвратительных навязчивых видений, нелепого и жалкого исступления, физической ярости, все это неизвестно или почти неизвестно ей. Ее переживания в таких случаях не столь отчетливы, как наши. Есть вид воображения, не очень ей свойственный даже в любви и притом в чувственной любви: именно — воображение пластическое, точное восприятие внешних форм. Ее впечатления крайне расплывчаты, и вся ее энергия устремлена на борьбу. Ревнуя, она вступает в бой и ведет его упорно, сочетая ожесточение с хитростью, на которые мужчина не способен. То стрекало, что раздирает нам внутренности, гонит ее вперед. Низложенная, она борется за власть и господство.
Поэтому ревность, являясь у мужчины слабостью, у женщины является силой и возбуждает ее предприимчивость. Она внушает женщине не столько ненависть, сколько смелость.
Вспомните Гермиону[172] Расина. Ее ревность не выливается в припадках гнева; у нее мало воображения; она не превращает свои муки в поэму, полную жестоких картин. Она не грезит; а что такое ревность без грез? Что такое ревность без навязчивых идей и своего рода маниакального исступления? Гермиона не ревнует. Она старается расстроить свадьбу. Хочет во что бы то ни стало помешать ей и вернуть себе мужчину, — только и всего.
А когда этого мужчину убивают из-за нее, в угоду ей, она обескуражена; она прежде всего растеряна: ей не удалось выйти замуж. На ее месте мужчина воскликнул бы: «Тем лучше! Женщина, которую я любил, не достанется никому!»
* * *Свет легкомыслен и суетен — хорошо, согласен. Но он — неплохая школа для политического деятеля. И можно пожалеть, что с ним теперь так мало знакомы те, что заседают в наших парламентах. Свет создается женщиной. Она в нем царит: все, что там совершается, совершается благодаря ей и для нее. Но женщина — великая воспитательница мужчины; она учит его очаровательным добродетелям: вежливости, скромности и той гордости, которая не позволяет быть навязчивым. Она прививает некоторым уменье быть приятным и всем — полезное уменье не быть неприятным. От нее мы узнаем, что общество — нечто более сложное и отличается более тонкой структурой, чем обычно судят об этом в политических кофейнях. Наконец подле нее проникаешься мыслью, что грезы чувства и призраки веры неодолимы и что вовсе не разум управляет людьми.
* * *Комическое быстро становится скорбным, если оно человечно. Разве Дон Кихот порой не вызывает у вас слез? Что касается меня, я высоко ценю несколько книг, полных ясной и веселой безнадежности, как несравненный «Дон Кихот» или «Кандид», которые, при правильном их понимании, оказываются учебниками снисходительности и милосердия, евангелиями доброжелательства.
* * *Цель искусства не истина. Истины надо требовать от наук, ибо она — цель последних; но не надо ее требовать от литературы, у которой нет и не может быть иной цели, кроме прекрасного.
Хлоя греческого романа никогда не была настоящей пастушкой и Дафнис[173] никогда не был настоящим козопасом; но они до сих пор пленяют нас. Утонченному греку, рассказавшему нам их историю, не было никакого дела до хлева и козлов. Он думал только о поэзии и любви. И, желая доставить удовольствие горожанам повестью о чувственной и изящной любви, перенес эту любовь в поля, где его читатели не бывали, так как это были старые византийцы, поседевшие у себя во дворцах, среди варварских мозаик либо у своих конторок, заваленных грудами богатств. Чтобы позабавить этих угрюмых стариков, рассказчик вывел перед ними двух дивных подростков. А чтобы его Дафниса и Хлою не смешивали с маленькими распутниками и распутницами, которыми кишат улицы больших городов, он предусмотрительно отметил: «Те, о ком я вам рассказываю, жили когда-то на Лесбосе и история их жизни была изображена художниками в лесу, посвященном нимфам». Он принял необходимые меры предосторожности, неукоснительно принимаемые всеми старушками перед тем, как рассказать сказку, которую они всегда начинают словами: «В те времена, когда Берта пряла»[174], или: «Когда звери говорили…»