Генри Филдинг - История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса
Он, увлекшись, продолжал в том же духе, и Джозеф несколько раз просил извинения, заверяя, что не имел в мыслях оскорбить его.
– Верю, дитя мое, – говорит пастор, – и я на тебя не сержусь; но чтобы в школе поддерживалась хорошая дисциплина, для этого…
И пастор снова и снова пускался в рассуждения, приводил имена всех учителей древности и ставил себя выше их всех. В самом деле, если была у доброго этого человека какая-либо навязчивая идея – или, как говорится в просторечии, блажь, – то заключалась она вот в чем: он почитал школьного учителя величайшей фигурой в мире, а себя величайшим изо всех школьных учителей, и сам Александр Великий во главе своего войска не сбил бы его с этих позиций.
Адамс все не оставлял своей темы, когда они подошли к одному из красивейших уголков земли. Это было нечто вроде природного амфитеатра, поднимавшегося над излучиной маленькой речушки и густо поросшего лесом; деревья высились одни над другими, как бы расставленные на ступенях естественной лестницы; и так как лестницу эту скрывали их ветви, то казалось, что их нарочно расположил в таком порядке замысел искуснейшего садовода. Земля же была устлана зеленью, какой не передала бы никакая живопись; а вся картина в целом могла бы пробудить романтические мечтания и в более зрелых умах, чем умы Джозефа и Фанни, и даже без содействия любви.
Они подошли сюда около полудня, и Джозеф предложил Адамсу сделать привал в этом прелестном местечке и подкрепиться провиантом, которым их снабдила добросердечная миссис Уилсон. Адамс не стал возражать против этого предложения; и вот они уселись и, вытащив холодную курицу и бутылку вина, принялись за еду с таким весельем, что ему позавидовали бы, верно, и на блистательном пиру. Не премину рассказать, что среди провианта они нашли бумажку, в которую оказалась завернута золотая монета, и Адамс, подумав, что ее вложили туда по ошибке, хотел было повернуть назад и возвратить найденное владельцу; но Джозеф кое-как убедил его, что мистер Уилсон нарочно избрал такой деликатный способ дать им средства в дорогу, помня их рассказ о том, как они попали в беду и как их выручил великодушный коробейник. Адамс сказал, что, видя такое проявление доброты, он радуется всем сердцем, и не столько за себя, как за самого даятеля, которого ждет щедрая награда в небесах. Он успокоил себя также мыслью, что скоро получит возможность расплатиться и сам, так как джентльмену предстояла через неделю поездка в Сомерсетшир и он твердо обещал проехать через приход Адамса и навестить его: обстоятельство, казавшееся нам ранее слишком несущественным, чтоб о нем упоминать, но тех, кто питает к мистеру Уилсону ту же симпатию, что и мы, оно порадует, ибо сулит им надежду вновь с ним повидаться. Джозеф засим произнес речь о милосердии, которую читатель, если расположен, может найти в следующей главе, ибо мы почли бы неприличным, не предупредив, вовлечь его в такое чтение.
Глава VI
Нравственные рассуждения Джозефа Эндруса; и случай на охоте с чудесным избавлением пастора Адамса
– Меня часто удивляло, сэр, – сказал Джозеф, – почему так редки среди людей примеры милосердия; ведь если не склоняет человека облегчить страдания ближних доброта его сердца, то жажда почета, думается мне, должна была бы подвигнуть его на это. Что побуждает человека строить прекрасный дом, покупать прекрасную обстановку, картины, одежду и прочие вещи, если не честолюбивое стремление внушать людям больше уважения, чем другие? Так разве же одно большое милосердное деяние, один случай вызволения бедного семейства из нищеты, предоставления неудачливому ремесленнику некоторой суммы денег, чтоб он мог зарабатывать свой хлеб трудом, освобождение несостоятельного должника от его долга или из тюрьмы или любое другое доброе дело – не доставили бы человеку больше уважения и почета, чем могут дать ему самые великолепные на свете картины, дом, обстановка и одежда? Ведь не только сам человек, получивший помощь, но и каждый, кто слушал бы имя такого благодетеля, должен бы, мне представляется, почитать его бесконечно выше, чем владельца всех тех вещей, восхищаясь которыми мы славим скорее строителя, мастера, художника, кружевницу, портного и прочих, чье искусство создало эти вещи, нежели особу, присвоившую их себе с помощью денег. Я, со своей стороны, когда стоял, бывало, за стулом моей госпожи в комнате, увешанной картинами, и поглядывал на них, ни разу не подумал об их владельце; да и другие также, насколько я замечал, когда, бывало, спросят, чья эта картина, то никогда в ответ не называли хозяина дома, но говорили: Аммиконни, Поля Воронеза, Ганнибала Скрачи или Хогарти, а это все, я полагаю, имена художников. [184] А спросили бы: кто выкупил такого-то из тюрьмы? кто ссудил деньгами разорившегося ремесленника, чтоб он мог стать на ноги? кто одел эту бедную многодетную семью? – вполне ясно, каков должен быть ответ. К тому же эти важные господа ошибаются, когда воображают, что они таким путем достигают хоть какого-нибудь почета; что-то я не помню, чтобы случалось мне побывать с миледи в гостях и чтоб она там похвалила бы обстановку или дом, а вернувшись к себе, не высмеивала бы и не хулила все, что только что хвалила у людей; и другие джентльмены в ливреях говорили мне то же о своих господах. А посмотрел бы я, как самый мудрый человек на свете посмел бы высмеять истинно доброе дело! Посмотрел бы я, да! Кто бы только попробовал, того бы самого подняли на смех, а не стали бы смеяться вместе с ним. Добрые дела творят немногие, однако же все в один голос превозносят тех, кто творит их. Право, странно даже, что люди наперебой прославляют доброту, а никто не старается заслужить эту славу; и наоборот: все поносят порок, и каждый рвется делать то, что сам же он хулит. Не знаю, какая тому причина, но что это так – ясно для всякого, кто вращался в свете, как довелось вращаться мне последние три года.
– Неужели большие господа всегда бывают дурными? – говорит Фанни.
– Встречаются, конечно, исключения, – отвечает Джозеф. – Некоторые джентльмены из лакейской говорили о делах милосердия, совершенных их господами, и я слышал, как сквайр Поп, знаменитый поэт, за столом миледи рассказывал истории о человеке из места, которое называется Росс, и о другом, из Бата, о каком-то Ал… Ал… [185] – не помню его имени, но оно имеется в книге стихов. Этот джентльмен, между прочим, построил себе славный дом, который очень нравится сквайру Попу; но добрые дела его видны лучше, нежели виден дом, хоть он и стоит на горе, да и приносят ему больше почета. В книгу его поместили за добрые дела; и сквайр говорил, что он в нее помещает всех, кто этого заслуживает; а, конечно, раз он живет среди важных господ, когда бы среди них были такие, так уж он бы знал о них…
Вот и все, что мог припомнить по моей просьбе мистер Джозеф Эндрус из той своей речи, и я передал ее по возможности его собственными словами с самыми небольшими исправлениями. Но, я полагаю, читателей моих несколько смущает долгое молчание пастора Адамса, – тем более что ему представлялось столько случаев проявить любопытство и вставить свои замечания. Истина заключается в том, что пастор крепко спал, и заснул он в самом начале вышеприведенной речи. И право же, если читатели припомнят, сколько часов не смыкал он глаз, то их не удивит этот отдых, от которого добрый пастор едва ли отказался бы, когда бы сам Хенли или иной столь же великий оратор (буде таковой возможен) витийствовал бы перед ним, стоя на трибуне или на церковной кафедре. [186]
Джозеф, который всю свою речь произнес, не меняя положения – склонив набок голову и уставив в землю взор, поднял наконец глаза и лишь теперь увидел, что Адамс лежит, растянувшись на спине и издавая храп чуть погромче обычного крика некоего долгоухого животного; тогда юноша повернулся к Фанни и, взяв ее руку, завел любовную игру, хоть и вполне совместную с чистейшей невинностью и благопристойностью, но все ж такую, какой при свидетелях он не решился бы начать и она не допустила бы. Предаваясь этим безобидным и приятным утехам, они вдруг услышали приближавшийся громкий лай своры гончих и вскоре затем увидали, как вынесся из лесу заяц и, перескочив ручей, очутился на лужке, в нескольких шагах от них. Едва ступив на берег, заяц сел на задние ноги и прислушался к шуму погони. Зверек показался Фанни очень милым, и ей от души хотелось взять его на руки и уберечь от опасности, как видно грозившей ему; но и разумные творения не всегда умеют отличить своих друзей от врагов: что ж тут удивительного, если глупый зайчик, едва взглянув, побежал от друга, желавшего дать ему защиту, и, пересекши лужок, вновь махнул через речку и очутился опять на том берегу. Но бедняга был так изнурен и слаб, что три раза падал на бегу. Это произвело впечатление на нежное сердце Фанни, и со слезами на глазах она заговорила о том, какое варварство – мучить до полусмерти бедное, ни в чем не повинное и беззащитное животное и, забавы ради, подвергать его жесточайшей пытке. Однако долго рассуждать об этом ей не пришлось: внезапно гончие промчались лесом, который огласился их лаем и улюлюканьем охотников, мчавшихся за ними верхами. Собаки, переплыв речку, побежали дальше заячьим следом; пять всадников попробовали перескочить речку – троим это удалось, двое же при этой попытке были выброшены из седла в воду; их спутники, как и собственные их лошади, продолжали погоню, предоставив своим товарищам и седокам взывать о милости к судьбе или обратиться для спасения к более действительным средствам – к ловкости и силе. Джозеф, однако, не проявил себя в этом случае столь безучастным: он на минуту оставил Фанни, подбежал к джентльменам, которые уже стояли на ногах, мотая головами, чтоб вылить воду из ушей, и с помощью Джозефа быстро вскарабкались на берег (ибо речка была совсем неглубока); не остановившись даже поблагодарить человека, любезно оказавшего им помощь, они кинулись, мокрые, через луг, призывая собратьев охотников придержать коней; но те их не слышали.