Роберт Музиль - Человек без свойств (Книга 2)
При этом она в естественной простоте думала, что Ульрих-то уж найдет ответ на все вопросы, думала, пока снова не вошел старик и растроганно не поглядел на растрогавшуюся. «Молодая госпожа!..» — сказал он, тоже качая головой. Агата взглянула на него смущенно, но когда она поняла недоразумение этого относившегося к ее детской скорби соболезнования, в ней снова проснулось озорство молодости.
— Брось все, что у тебя есть, в огонь — вплоть до башмаков. Когда у тебя ничего не останется, не думай даже о саване и бросься голым в огонь! — сказала она ему. Это было старое изречение, которое с восторгом прочел ей Ульрих, и старик натужно улыбался строгому и мягкому напеву этих слов, когда она произносила их с сияющими сквозь слезы глазами, и глядел, следуя за указующей рукой своей госпожи, которая хотела облегчить ему понимание, введя его в заблуждение, на гору ящиков, нагроможденных словно бы для костра. При упоминании савана старик понятливо кивнул, готовый следовать дальше, хотя путь ее слов и казался ему несколько неукатанным; но при слове «голый» он, когда Агата повторила свое изречение еще раз, застыл в вежливую маску слуги, выражение которой заверяет вас в нежелании видеть, слышать, судить.
За все время, что он служил у своего старого хозяина, слово это ни разу при нем не произносилось, разве что говорили «неодетый»; но молодые люди были теперь другие, и он, наверно, уже не смог бы угодить им своей службой. Со спокойным чувством законченного рабочего дня он понял, что его служба завершена. А последняя мысль Агаты, перед тем как она встала, была: «Бросил бы Ульрих и впрямь все в огонь?»
22
От критики, которой подверг Конятовский теорему Даниэлли, к грехопадению
От грехопадения к загадке сестринских чувств
Состояние, в котором Ульрих вышел на улицу, покинув дворец графа Лейнсдорфа, было похоже на трезвое чувство голода; он остановился у рекламной доски и утолил свой голод — а изголодался он по мещанской обыкновенности — объявлениями и оповещениями. Многометровый щит был покрыт словами. «Надо полагать, — подумалось ему, — что именно эти слова, повторяющиеся на всех углах и во всех концах города, имеют познавательную ценность». Они, казалось ему, состояли в родстве с готовыми клише, употребляемыми в важные моменты жизни персонажами популярных романов. Он читал: «Носили ли вы когда-нибудь что-либо столь же приятное и практичное, как шелковые чулки „Топинам“?», «Его светлость развлекается», «Варфоломеевская ночь в новой редакции», «Уютный отдых в „Черной лошадке“, „Зажигательная эротика и танцы в „Красной лошадке“. Рядом он увидел политическую листовку: „Преступные махинации“ — относилось это, однако, не к параллельной акции, а к ценам на хлеб. Он отвернулся и через несколько шагов заглянул в витрину книжного магазина. „Новое произведение великого писателя“, — прочел он на картонной табличке, помещенной возле пятнадцати одинаковых, поставленных рядом томов. Напротив этой таблички, симметрично ей, в другом углу витрины стояла еще одна — с печатным указанием на второе произведение: „Мужчины и женщины с одинаковым интересом прочтут «Вавилон любви“, сочинение такого-то“.
«Великий писатель?» — подумал Ульрих. Он вспомнил, что прочел только одну книгу этого автора, и предположил, что ему никогда не придется читать вторую. С тех пор, однако, автор стал знаменит. И при виде этой витрины немецкого ума Ульриху вспомнилась старая солдатская острота — «мортаделла!». Так во времена его военной службы назвали одного непопулярного дивизионного генерала — по популярному сорту итальянской колбасы, — а тем, кто спрашивал, что это значит, отвечали: «Полусвинья-полуосел!» Ульрих с интересом продолжил бы это сравнение, если бы его мысли не прервала какая-то женщина, обратившаяся к нему со словами: «Тоже ждете трамвая?» Так он сообразил, что уже не стоит перед книжной лавкой.
Он и не заметил, как остановился у трамвайной остановки. Дама, обратившая на это его внимание, была с рюкзаком и в очках; она оказалась его знакомой, астрономом, ассистенткой института, это была одна из немногих женщин, делающих что-то значительное в этой мужской науке. Он посмотрел на ее нос и на мешки под глазами, приобретшие от привычной умственной работы какое-то сходство с гуттаперчевыми подмышниками; потом увидел внизу короткую грубошерстную юбку, а вверху тетеревиное перо на зеленой шляпе, осенявшей ее ученое лицо, и улыбнулся.
— Вы в горы? — спросил он.
Доктор Штраштиль отправлялась на три дня в горы — «передохнуть».
— Какого вы мнения о работе Конятовского? — спросила она Ульриха.
Ульрих промолчал.
— Кнеплер будет в бешенстве, — заметила она. — Но критика, которой Конятовский подвергает кнеплеровский вывод из теоремы Даниэлли, очень интересна, вы согласны? Вы считаете этот вывод возможным?
Ульрих пожал плечами.
Он принадлежал к тем именуемым логистиками математикам, которые вообще ничего не признавали правильным и строили новую фундаментальную теорию. Но и логику логистиков он тоже не считал совсем правильной. Если бы он продолжал работать, он снова вернулся бы к Аристотелю: на этот счет у него были свои взгляды.
— Я считаю кнеплеровский вывод все-таки не неудачным, а просто неверным, — объявила доктор Штраштиль. С таким же успехом она могла бы объявить, что считает этот вывод неудачным, но все-таки, в основных чертах, верным; она знала, что она имела в виду, но на обычном языке, где слова не имеют определений, никто не может выразиться однозначно. Когда она пользовалась этим каникулярным языком, под ее туристской шляпой мелькало что-то от того боязливого высокомерия, какое вызывает, наверно, чувственный мир мирян у неосторожно соприкоснувшегося с ним монаха.
Ульрих сел на трамвай вместе с фрейлейн Штраштиль — он сам не знал почему. Может быть, потому, что критика Конятовского по адресу Кнеплера казалась ей такой важной. Может быть, он хотел поговорить с ней о художественной литературе, в которой она ничего не понимала.
— Что вы будете делать в горах? — спросил он.
Она направлялась на Хохшваб.
— Там еще слишком много снега. На лыжах уже не взберешься, а без лыж еще рано взбираться, — отсоветовал он ей подниматься в горы, которые хорошо знал.
— Тогда я останусь внизу, — сказала фрейлейн Штраштиль. — В хижинах на Ферзенальме, у самого подножья, я уже один раз была целых три дня. Ведь мне ничего не нужно, только немножко природы!
Выражение лица, состроенное этой превосходной астрономией при слове «природа», побудило Ульриха спросить, зачем ей, собственно, природа.
Доктор Штраштиль искренне возмутилась. Она способна все три дня пролежать на лугу, не шевелясь. Как каменная глыба! — заявила она.
— Это только потому, что вы ученая! — ответил Ульрих. — Крестьянину бы стало скучно!
С этим доктор Штраштиль не согласилась. Она сказала о тысячах людей, которые каждый свободный день устремляются на природу пешком, на велосипедах, на лодках.
Ульрих сказал о крестьянах, которые бегут из деревни, потому что их тянет в город.
Фрейлейн Штраштиль усомнилась в естественности его чувств.
Ульрих заявил, что естественно, так же как есть и любить, стремиться к удобству, а не подниматься на альпийский луг. Естественное чувство, якобы побуждающее к тому, есть не что иное, как современный руссоизм, поведение сложное и сентиментальное… Он совсем не чувствовал, что говорит хорошо, ему было безразлично, что он говорил, он продолжал говорить только потому, что это все еще было не то, что он хотел извлечь из себя. Фрейлейн Штраштиль взглянула на него недоверчиво. Она была не в состоянии понять его; ее большой опыт мышления отвлеченными категориями не помогал ей нисколько; идеи, которыми он, казалось, просто ловко жонглировал, она не могла ни разграничить, ни собрать воедино; она полагала, что он говорит, не думая. Тот факт, что такие речи она слушала с тетеревиным пером на шляпе, давал ей единственное удовлетворение и усиливал ее радость по поводу ожидавшего ее одиночества.
В этот миг взгляд Ульриха упал на газету соседа, и он прочел крупно напечатанный заголовок объявления: «Время ставит вопросы, время дает ответы». Ниже могла следовать реклама какой-нибудь стельки для обуви или какой-нибудь лекции, это сегодня уже нельзя различить точно, но мысли его вдруг наскочили на нужную ему колею. Его спутница, стараясь быть объективной, неуверенно призналась:
— Я, к сожалению, плохо знаю художественную литературу, ведь у нашего брата нет времени. Может быть, и знаю-то я совсем не то, что нужно. Но, например… — и она назвала популярное имя, — дает мне невероятно много. По-моему, если писатель может заставить нас так живо чувствовать, то это уже что-то великое!