Фредерик Стендаль - Рим, Неаполь и Флоренция
30 августа. Пришел в театр Валле слишком рано. Но все места в партере нумерованы. Если не сидишь в первых рядах, ничего не слышно. Для развлечения читаю полицейские правила. Правительство хорошо знает свой народ: законы исключительно жестокие. Сто палочных ударов зрителю, который займет чужое место; наказание приводится в исполнение немедленно на эшафоте, неизменно стоящем на площади Навоне, при факеле и часовом; пять лет каторги тому, кто повысит голос против театрального привратника (la maschera), распределяющего места. Судопроизводство ведется ex inquisitione, руководствуясь мягкими формами инквизиционного процесса. Вот все, что можно наблюдать среди зрителей: полнейшее отсутствие вежливости, чести, взаимного уважения, крайняя наглость наряду с крайней низостью в случае отпора. Во всем нахожу я подтверждение того, что говорила мне вчера г-жа Р., а именно, что губернатор Рима Тиберий Пакка — человек способный и знающий свое дело. Я списал для себя его полицейские правила: они будут одним из оправдательных документов моего путешествия для тех, кто обвинит меня, будто я слишком отрицательно отношусь к церковному деспотизму.
Наконец началась музыка. Она написана неким Романи, который сам себя называет в афише «Figlio di questa gran Roma»[395]. Он вполне достоин своей родины. Музыка его состоит из нахватанных у Чимарозы отрывков. Благодаря этому я получил от нее некоторое удовольствие, несмотря на полную бездарность автора.
Примадонна театра Валле — та же г-жа Джорджи, которую я видел во Флоренции; ей лучше подходила музыка Россини; тут она всего-навсего слабая копия Маланотти. Имеется здесь и комик хорошей школы, безо всякой слащавости, но он очень стар.
Пьеса — перевод «Игры любви и случая»[396]. Переводчик добавил туда палочные удары и сельского старшину, который сочиняет с помощью «Словаря рифм» похвальное слово своему синьору. Мы уже давно условились, что музыка не в состоянии передавать остроумие. В ней все произносится медленно, а ведь именно быстрота реплики сообщает мысли какой-то особый оттенок. Музыка изображает лишь страсти, и преимущественно нежную страсть.
Со времен Моцарта и Гайдна повелось, что пение передает некую страсть, а оркестр — прочие оттенки чувств, которые каким-то неведомым образом сливаются у нас в душе с изображением главной страсти. Майр, Винтер, Вейгль[397], Керубини злоупотребляют аксессуарами, так как они не в силах передать главное. Но, несмотря на это открытие, музыка до сих пор еще не способна выражать остроумие.
1 сентября. Снова в театре Валле.
Люди совершенно счастливые или люди совершенно бесчувственные не переносят музыки; по этой-то причине в парижских гостиных 1779 года ее до такой степени не признавали. Моцарт хорошо сделал, уехав из Франции. Не будь «Новой Элоизы», «Колдун»[398] Жан-Жака был бы освистан.
Почему, когда человек несчастен, ему доставляет удовольствие слушать пение? Дело в том, что это искусство как-то смутно и не оскорбляя самолюбия внушает нам веру в человеческое сострадание. Сухую скорбь несчастного оно превращает в грусть, полную сожалений; оно вызывает слезы; его способность утешения не идет дальше. Душам чувствительным, скорбящим о смерти любимого существа, оно только вредит и ускоряет развитие чахотки.
21 сентября. Целых пятьдесят дней я провел, восхищаясь и негодуя. Какую радость могло бы доставить пребывание в античном Риме, если бы по воле злого рока на его почве не возник, как величайшее оскорбление, Рим поповский! Чем были бы Колизей, Пантеон, базилика Антонина и другие памятники, уничтоженные, чтобы расчистить место церквам, если бы они продолжали гордо возвышаться среди пустынных холмов — Авентина, Квиринала, Палатина! Счастливая Пальмира[399]!
За исключением святого Петра не было бы ничего пошлее архитектуры нового времени, только скульптура еще хуже. Тут приходит на ум единственное исключение — Канова. Он заставил украсить бюстами великих художников Пантеон — место, столь дорогое чувствительным душам из-за того, что там находится гробница Рафаэля. Рано или поздно с него снимут название церкви, в свое время послужившее ему защитой от гения христианства. Бюсты, заказанные Кановой, в большинстве случаев весьма посредственны. Лишь один из них его работы. На пьедестале можно прочесть:
A Domenico Cimarosa
Ercole cardinale Consalvi. 1816[400].
Ho вот что случилось около 1823 года: когда победила некая партия[401], все эти бюсты были изгнаны в маленькие темные залы Капитолия.
Гробница Рафаэля, воздвигнутая над прахом этого великого человека тотчас же после его смерти (1520) и на которой кардинал Бембо[402] велел начертать прекрасное двустишие:
Ille hic est Raphael, timuit quo sospite vinciRerum magna parens et moriente mori[403],
была украшена ero бюстом. Гробницу изуродовали, а бюст перенесли в Капитолий.
Какими воплями разразилась бы во Франции благопристойность по поводу надписи на бюсте Чимарозы! Теперь я не удивляюсь смутному влечению, заставившему меня питать доброе чувство к кардиналу Консальви. Это величайший из всех нынешних министров Европы, ибо он среди них единственный честный человек. Все должны понимать, что я самым решительным образом делаю исключение для министров той страны, где появится эта моя книга.
Этого редкого человека страстно ненавидят все его коллеги — числом тридцать три. Все его планы искажаются, все их подробности его заставляют отдавать на попрание глупцам; по этой-то причине у меня и конфисковали Монтескье. Он лишен возможности очистить Авгиевы конюшни при помощи единственного разумного средства — основания Политехнической школы.
В моем дневнике содержится более двадцати анекдотов об этом великом государственном деятеле, и во всех он выступает с самой лучшей стороны. Он прост в обращении, разумен, обязателен и — существенная черта, почти невероятная для Франции, — он не лицемер.
24 сентября. Только из больной устрицы можно извлечь жемчужину. С тех пор, как мы приближаемся к правительству общественного мнения, я отчаиваюсь в судьбах искусства, ибо при любых обстоятельствах постройка святого Петра является нелепостью. Разве нельзя было истратить пятьсот миллионов двадцатью способами, в сто раз более полезными? Разве не было двухсот тысяч бедняков, нуждающихся в помощи, разве не лучше было сделать пригодной для земледелия половину Римской Кампаньи, скупить майораты у десятка знатных фамилий Рима и раздать эту землю двумстам тысячам крестьян, которые перестанут заниматься разбоем, как только получат поле для обработки?
Около 1730 года, уж не знаю, по какой счастливой случайности, у папского правительства оказался на расходы лишний миллион. Что было лучше построить: фасад Сан-Джованни-ди-Латерано или же набережную вдоль Тибра от Порта-дель-Пополо до моста святого Ангела?
Фасад смехотворен, но дело ведь не в этом. Папа решил строить фасад, а Рим до сих пор еще ждет набережной, которая, может быть, содействовала бы уменьшению лихорадки, опустошающей эти кварталы с первых знойных дней мая до первых октябрьских дождей. Поверите ли, что на Корсо, около Сан-Карло Борромео, мне показали дом, за который лихорадка никогда не переходит? В этом году хинин творит чудеса. Знаменитый химик, г-н Манни, изготовляет его не хуже, чем в Париже.
Вчера мне сказали: «Как жаль, что Франциск I[404] не сделал Францию протестантской страной!»
Я крайне возмутил недозрелого философа своим ответом: «Это было бы величайшим несчастьем для всего мира: мы стали бы унылыми и рассудительными, как женевцы. Не было бы ни «Персидских писем», ни Вольтера, ни — прежде всего — Бомарше. Подумали ли вы о степени благоденствия нации, где «Мемуары» Бомарше привлекают такое внимание? Может быть, это стоит большего, чем достопочтенный м-р Ирвинг[405], отдающий в заклад свои часы. В жизни так много болезней и печалей, что смеяться совсем не разумно. Иезуиты с их растяжимой совестью, индульгенции — словом, религия, какой она была в Италии около 1650 года, для искусства и счастья гораздо лучше, чем самый разумный протестантизм. Чем он разумнее, тем губительнее для искусства и радости».
(Положение о свободной печати в 1826 году[406] препятствует мне послать в типографию:
1. Жизнь Пия VII, несмотря на очень благоприятную характеристику этого почтенного первосвященника.
2. Жизнь кардинала Консальви.
3. Описание римского государственного механизма. Все идет приблизительно так, как в 1500 году: любопытнейший пережиток старины.
4. Историю конклава 1823 года, во время которого я как раз находился в Риме. Каждый вечер у г-жи Н. мы узнавали в точности, за кого голосовал каждый кардинал.