Франц Кафка - Замок
— Да брось ты ее слова и тон толковать! — воскликнул К. — Как ты вообще попала в такую от нее зависимость? До вашего несчастья тоже так было? Или только потом завелось? И неужто у тебя никогда не возникает желания от нее не зависеть? Или есть для такой зависимости какие-то разумные основания? Ведь это она младшая, она должна слушаться. Это она, по своей ли вине, безвинно ли, навлекла на ваш дом беду. И вместо того чтобы каждый день каждого из вас сызнова о прощении молить, она задирает нос выше всех, ни о чем не заботится, ну, разве что о родителях немного, да и то словно одолжение кому делает, ни во что, как сама изволит выражаться, не желает быть посвященной, а когда в виде исключения удостаивает вас разговором, то говорит «по большей части всерьез, хотя звучит все равно как будто с иронией». Или, может, она красотой своей, о которой ты иногда упоминаешь, всех вас поработила? Ну так вы все трое очень похожи, однако от вас, остальных двоих, она как раз скорее невыгодно отличается, меня, когда я ее впервые увидел, сразу ее тупой и угрюмый взгляд отпугнул. И потом, она хоть и младшая из вас, но по внешности этого никак не скажешь, у нее скорее внешность женщин без возраста — такие почти не стареют, зато и молодыми, по сути, не были никогда. Ты каждый день ее видишь, пригляделась и просто не замечаешь, какое жесткое у нее лицо, будто неживое. Поэтому и благосклонность к ней Сортини я, по здравом размышлении, тоже особо всерьез принять не могу, может, он этим письмом ее только покарать хотел, а не к себе вызвать.
— Про Сортини я говорить не хочу, — ответила Ольга, — господа из Замка на все горазды, будь ты хоть первая красавица, хоть последняя уродина. В остальном же насчет Амалии ты сильно заблуждаешься. Сам посуди, у меня ведь никакого резона нет так уж стремиться тебя к Амалии расположить, и если я все-таки стараюсь это сделать, то лишь ради тебя самого. Да, в каком-то смысле Амалия стала первопричиной нашей беды, это несомненно, но даже отец, которого эта беда сильнее всех ушибла и который в словах, а у себя дома и подавно, никогда сдерживаться не умел, тем не менее даже в самые скверные времена ни единым словом Амалию не попрекнул. И не потому, допустим, что он поступок Амалии одобряет; да и как он, рьяный почитатель Сортини, мог такой поступок одобрить, когда напрочь его не понимал, когда сам ради Сортини чем хочешь с радостью готов был пожертвовать, правда, все же не так, как оно на самом деле случилось под ударами сортиниевского гнева. Вероятного, предполагаемого гнева, ибо о самом Сортини мы так ничего больше и не узнали; если прежде он жил очень замкнуто, то после случая с письмом его как будто вовсе не стало.
[— Может, это из-за истории с письмом его по службе так наказали? — спросил К.
— В смысле, что он так бесследно исчез? — спросила в ответ Ольга. — Да нет, совсем наоборот. Подобное бесследное исчезновение — это поощрение, ради которого чиновники, по слухам, из кожи вон лезть готовы, ведь прием посетителей, само общение с ними для них мука.
— Но у Сортини и раньше работы с посетителями почти не было, — заметил К., — или, может, то письмо тоже считается работой с посетителями, да еще и тягостной?
— Пожалуйста, К., не спрашивай таким тоном, — попросила Ольга. — Стоило Амалии прийти, и тебя как подменили. Что толку от подобных вопросов? Их как ни задавай, в шутку ли, всерьез, а ответить на них все равно невозможно. Они напоминают мне Амалию в самые первые недели этой злосчастной, уже годами длящейся пытки. Она тогда почти не разговаривала, но с каким-то жутким вниманием подмечала все, что вокруг творится, она была куда внимательнее, чем сейчас, и иногда вдруг прерывала свое молчание каким-нибудь вот этаким же вопросом, который кого угодно — возможно, и самого вопрошателя, а уж вопрошаемого и подавно — способен смутить, кого угодно, но только не Сортини.] Так вот, видел бы ты Амалию в те времена. Мы все знали, что никакого особого наказания нам не будет. Просто все от нас отвернулись. Отвернулись свои, деревенские, и Замок отвернулся. Но если в поведении людей отчужденность сразу заметна, то со стороны Замка ничего заметить нельзя. Мы ведь и в хорошие времена никаких милостей от Замка не чувствовали, как же теперь было заметить, что мы в опале? Но это вот безмолвие и было хуже всего. Что люди от нас отшатнулись, было не так страшно, они отшатнулись не по убеждению и по сути, должно быть, ничего против нас не имели, такого презрения, как сейчас, тогда и в помине не было, они так поступили от испуга и теперь просто выжидали, как с нами дальше обернется. И нищета нам пока что не грозила, все должники с нами расплатились, в книгах балансы были прекрасные, если продуктов каких недоставало, нам родственники тайком помогали, это было просто, ведь шла уборка урожая, самая страда, правда, своих наделов у нас не было, а на подмогу нас теперь никто не звал, впервые в жизни мы оказались обречены почти на полную праздность. Вот так, без дела, и просидели в духоте да в жаре за закрытыми окнами весь июль и август. И ничего. Ни повестки, ни посыльного, ни в гости никто не пожаловал, совсем ничего.
— Ну, — сказал К., — если ничего не произошло и никакого особого наказания вы не ожидали, чего же вы тогда боялись? Что вы за люди! [Замок и сам по себе бесконечно могущественнее вас, и все равно хоть крохи сомнения в его победе должны оставаться; так вы этой надеждой не пользуетесь, наоборот, как будто нарочно всеми силами стремитесь именно несомненность победы Замка доказать и даже обеспечить, потому-то в самом разгаре борьбы вас вдруг одолевает совершенно беспричинный страх, только усугубляя ваше бессилие.]
— Как тебе объяснить, — затруднилась Ольга. — Мы не боялись ничего в грядущем, мы страдали от настоящего, кара уже постигла нас. Люди в деревне только и ждали, что мы к ним выйдем, что отец снова откроет мастерскую, что Амалия, которая замечательные платья умела шить, правда только для самых зажиточных и уважаемых семей, снова начнет брать заказы, все ведь переживали из-за того, как с нами обошлись; когда в деревне уважаемое семейство вдруг вот так напрочь из жизни выпадает, каждому хоть маленькая, но все равно невыгода получается; они полагали, что, отрекшись от нас, просто выполнили свой долг, да и мы на их месте поступили бы не иначе. Они ведь даже не знали толком, из-за чего сыр-бор разгорелся, лишь знали, что посыльный, зажав в пригоршне какие-то бумажные обрывки, в «Господское подворье» вернулся, Фрида видела, как он выходил, как возвращался, ну и перемолвилась с ним, и то, что узнала, немедля всем разнесла, но опять-таки не из вражды к нам, а просто сочла своим долгом известить общину, как в подобном случае и любой другой на ее месте поступил бы. А после-то всем в деревне, как я уже сказала, только того и хотелось, чтобы все у нас разрешилось добром. Так что приди мы к ним однажды с известием, что у нас снова все в порядке, что, к примеру, просто случилось недоразумение, тем временем полностью разъяснившееся, или что хотя проступок и имел место, но он заглажен словом и делом, или — людям вполне хватило бы даже этого — что благодаря нашим связям в Замке нам удалось все дело как-то замять; да нас бы с распростертыми объятиями приняли, радости и поцелуям не было бы конца, пир горой, да не один, закатили бы, ведь с другими семьями такое несколько раз бывало, я сама помню. Впрочем, и известия никакого не потребовалось бы; приди мы просто так, начни как ни в чем не бывало возобновлять прежние знакомства, ни единым словом злосчастную историю с письмом не поминая, и этого оказалось бы вполне достаточно, люди с превеликой радостью прекратили бы это дело обсуждать, ведь помимо страха тут еще и отвращение было, дело-то неприятное, некрасивое, стыдное, из-за того от нас и отвернулись, лишь бы ничего больше об этой истории не слышать, не говорить, не думать и вообще никоим образом ее не касаться. Ведь и Фрида об этом деле разболтала отнюдь не для того, чтобы нашей беде порадоваться, а только чтобы себя и других от нее оградить, чтобы всю общину поставить в известность — мол, случилось нечто такое, от чего всеми правдами и неправдами лучше держаться подальше. Не в нас тут было дело, не в нашей семье, а в самой истории, мы же лишь постольку были виноваты, поскольку в эту историю оказались замешаны. Так что выйди мы просто на люди, спокойно отбросив все старое, всем своим поведением показывая, что мы это дело изжили, преодолели, неважно как, и люди всем миром убедились бы, что дело это, каким бы оно ни было, никогда больше не всплывет и обсуждаться не будет, — даже этого было бы достаточно, чтобы все загладить, все и всюду снова рады были бы нам помочь, пусть само дело забылось бы не вполне, но нас бы поняли и постарались помочь забыть его полностью. Мы, однако, вместо этого сидели взаперти дома. Не знаю, чего мы ждали, наверно, какого-то решения Амалии, она в то утро как захватила в семье власть, так больше и не выпускала. Причем ничего особенного для этого не сделала, не было ни приказов, ни просьб, она, пожалуй, одним молчанием этого добилась. Мы-то, остальные, беспрерывно что-то обсуждали, шушукались по углам с утра до вечера, а отец иной раз даже и среди ночи в приступе страха меня к себя звал, и я полночи на краю его кровати сидела. А то мы двое, с Варнавой, который тогда во всей этой истории вообще ничего толком не понимал и кипятился страшно, объяснений требовал, причем всегда одних и тех же, чувствовал, наверно, что радостей беспечной юности, предвкушаемых всеми сверстниками, ему уже не видать, и вот мы с ним рядышком сидим, в точности как сейчас с тобой, К., и не заметим иной раз, как ночь пройдет и утро настанет. Матушка — та самая слабая из нас оказалась, наверно, потому, что не только общее наше горе несла, но и горе каждого как свое переживала, уже вскоре мы с ужасом заметили в ней перемены, которые, мы чувствовали, всей нашей семье предстоят.