Франц Кафка - Процесс
И как раз на следующее утро в банке директор в ходе какого-то делового разговора мимоходом заметил, что, кажется, видел К. вчера вечером, причем, если он не ошибается, К. шел под руку с прокурором Хастерером. Судя по всему, директору это показалось настолько необычным, что он даже назвал церковь, у продольной стены которой, неподалеку от фонтана, и произошла указанная встреча, — это, впрочем, соответствовало его обычной привычке к точности, и если бы ему надо было описать какой-нибудь мираж, он не смог бы выражаться иначе. К. пришлось объяснять, что Хастерер его друг и что они действительно вчера вечером проходили мимо церкви. Директор удивленно улыбнулся и предложил К. присесть. Это было одно из тех мгновений, за которые К. так любил директора, — мгновений, в которые этот слабый, болезненный, кашляющий, перегруженный ответственнейшей работой человек вдруг проявлял какую-то определенную заботу о благополучии К. и о его будущем. Эту заботу, впрочем, можно было по примеру других чиновников, также испытавших на себе подобное отношение директора, назвать формальной и холодной, в ней можно было увидеть лишь удобное средство, с помощью которого директор, затратив на ценного сотрудника две минуты, привязывал его к себе на годы, — как бы там ни было, на К. такие директорские мгновения действовали неотразимо. Возможно также, что и директор разговаривал с К. несколько иначе, чем с другими, причем ему совсем не нужно было забывать свое служебное превосходство, чтобы вставать с К. на дружескую ногу, — наоборот, он регулярно делал это в повседневном деловом общении, но тут, казалось, просто забывал о должности К. и разговаривал с ним, как с каким-нибудь ребенком или неопытным молодым человеком, который еще только домогается должности и в силу каких-то непонятных причин вызвал к себе расположение директора. Разумеется, К. подобной манеры обращения не потерпел бы ни от кого-то другого, ни от самого директора, если бы эта забота не казалась ему искренней или, по крайней мере, если бы он не был совершенно очарован возможностью такой заботы, какой она представлялась ему в эти мгновения. К. знал за собой такую слабость; быть может, причина ее заключалась в том, что в этом смысле он действительно сохранял в себе еще что-то детское, поскольку никогда не знал заботы собственного отца, умершего очень молодым, рано ушел из дома и, скорее, отстранял, чем вызывал нежность матери, которая, полуослепнув, все еще жила в том же неизменном городишке и которую он последний раз навещал около двух лет назад.
— Об этой дружбе я и не подозревал, — сказал директор, лишь слабой дружеской улыбкой смягчая строгость своих слов.
ДомНе связывая с этим поначалу никаких определенных намерений, К. при всяком удобном случае старался узнать, где помещается то учреждение, в недрах которого появилась первая бумага по его делу. Он узнал это без труда: и Титорелли, и Вольфарт после первого же его вопроса назвали ему точный номер дома. Позднее Титорелли, с улыбочкой, которая у него всегда была наготове для всяких тайных планов, не представленных ему на рассмотрение, дополнил свою справку, заявив, что как раз это учреждение никакого значения не имеет, оно лишь озвучивает то, что ему спускают, и является лишь самой внешней, крайней частью огромного собственно обвинительного органа, который, однако, для обвиняемых недоступен. Так что если от этого органа обвинения чего-то желают — желаний, естественно, всегда много, но не всегда стоит их высказывать, — то, разумеется, надо обращаться в упомянутую внешнюю службу, однако этим путем не удастся ни дойти до самого обвинительного органа, ни довести до него свое желание.
К. уже знал манеру художника, поэтому он не возражал ему и не пытался расспрашивать подробнее, а только кивал головой, наматывая услышанное на ус. Ему снова, как уже не раз в последнее время, казалось, что, в отношении мучительства, Титорелли — более чем убедительная замена адвокату. Разница заключалась лишь в том, что К. не был целиком отдан на милость Титорелли и мог когда угодно без всяких церемоний от него избавиться, в том, далее, что Титорелли был чрезвычайно общителен, даже болтлив — хотя сейчас и не так, как раньше, — и в том, наконец, что и К., со своей стороны, имел прекрасную возможность мучить Титорелли.
Он пользовался ею и в этом случае, частенько говоря о том доме таким тоном, словно что-то скрывал от Титорелли, словно он завязал с той службой какие-то отношения, но еще не зашедшие настолько далеко, чтобы о них можно было рассказывать ничего не опасаясь; если же Титорелли после этого пытался вытянуть из него более определенные сведения, К. резко уходил от этой темы и потом долго к ней не возвращался. Он радовался своим маленьким успехам, они убеждали его в том, что теперь он уже намного лучше понимает этих людей, толпящихся вокруг суда, теперь он уже может ими играть, он сам уже почти вошел в их круг, и его кругозор, по крайней мере в какие-то мгновения, оказывается шире, чем у них, и, значит, он поднимается выше той, в известном смысле, первой ступени суда, на которой они стоят. Но что будет, если он в конце концов все-таки потеряет свое положение здесь, внизу? Что ж, и в этом случае еще оставалась возможность спасения там, нужно было только затесаться в ряды этих людей, и даже если они в силу своей низости или в силу других причин не смогут помочь ему в его процессе, то уж принять его и спрятать они смогут; да, если он все как следует продумает и скрытно обделает, они просто не смогут отказать ему в таком одолжении, в особенности Титорелли, для которого он ведь теперь близкий знакомый и благодетель.
Но такого рода надеждами К. питался отнюдь не каждый день, в целом он судил еще вполне трезво, не позволяя себе пренебрегать какими-то трудностями или перешагивать через них, и все же иногда, особенно по вечерам, после работы, когда он находился в состоянии полного изнеможения, он находил утешение в мельчайших и к тому же далеко не однозначных подробностях дневных происшествий. Обычно он ложился тогда на диване в своем кабинете — он уже просто не мог покинуть кабинет, не отдохнув хотя бы час на этом диване — и мысленно нанизывал на одну нить впечатление за впечатлением. Не проявляя излишнего педантизма, он не ограничивался только людьми, связанными с судом, в этом полусне перемешивались все, и он забывал тогда об огромной работе суда, ему казалось, что он единственный обвиняемый, а все остальные только проносятся мимо, как чиновники и юристы в коридорах какого-нибудь здания суда, и у всех, даже у самых тупых — опущенные вниз головы, выпяченные губы и остановившиеся взгляды сознающих свою ответственность мыслителей. И потом всегда являлись компактной группой жильцы пансиона фрау Грубах, они стояли рядом, голова к голове, раскрыв свои пасти, словно какой-то хор обвинителей. Среди них было много незнакомых, поскольку К. давно уже не проявлял ни малейшего интереса к тому, что происходило в пансионе. Однако из-за множества незнакомых ему было неудобно приближаться к этой группе, хотя иногда, когда он искал среди них фрейлейн Бюрстнер, он и вынужден был это делать. К примеру, он облетал эту группу, и вдруг навстречу ему вспыхивали два совершенно чужих глаза и останавливали его. И фрейлейн Бюрстнер он тогда не находил, но когда он потом, чтобы исключить всякую ошибку, делал еще попытку, он обнаруживал ее в самой середине группы, обнимающей двух господ, которые стояли справа и слева от нее. Это производило на него бесконечно малое впечатление, в особенности потому, что эта сцена представляла собой не что-то новое, но лишь неизгладимое воспоминание о пляжной фотографии, виденной им однажды в комнате фрейлейн Бюрстнер. Тем не менее, увидев такую сцену, К. удалялся от этой группы, и хотя он потом еще не раз возвращался сюда, но уже только пробегал быстрыми шагами вдоль и поперек здания суда. Он всегда прекрасно ориентировался в расположении всех помещений, какие-то дальние проходы, которых он никогда не мог видеть, казались ему знакомыми, словно он с давних пор здесь жил. Отдельные детали с болезненной отчетливостью снова и снова врезались в его сердце, к примеру, какой-то иностранец прогуливался в каком-то вестибюле, он был одет, как тореадор, его талия была словно вырезана ножом, его совсем короткий, жесткий, облегавший фигуру камзольчик был весь в желтоватых кружевах, сплетенных из грубой нити, и этот человек, ни на мгновение не останавливая своей прогулки, позволял К. непрерывно собой любоваться. Согнувшись, К. ходил вокруг него на цыпочках и не сводил с него широко раскрытых глаз. Он знал весь рисунок кружев, все дефекты бахромы, все линии камзольчика — и все равно не мог вдоволь насмотреться. Или, наоборот, он давно уже вдоволь насмотрелся, или, еще точнее, глаза бы его на это сроду не смотрели, но зрелище его не отпускало. Что за маскарады устраивают за границей! — думал он и еще шире раскрывал глаза. И оставался в свите этого человека до тех пор, пока не поворачивался на диване и не впечатывался лицом в кожаную обивку.[24]