Габриэле Д’Аннунцио - Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
— Ты пока не двинешься из Рима, не так ли? — спросил Сперелли Гримити.
— Останусь до самого начала ноября. Потом поеду во Францию на пятнадцать дней за лошадьми. И вернусь сюда к концу месяца.
— Кстати, Леонетто Ланца продает Кампоморто, — сказал Людовико. — Ты же знаешь: превосходная лошадь, отличный скакун. Тебе бы пригодилась.
— За сколько?
— За пятнадцать тысяч, думается.
— Посмотрим.
— Леонетто скоро женится. Обручился нынешним летом, в Экс-ле-бэн, с Джинозой.
— Забыл передать тебе, — заметил Музелларо, — что Галеаццо Сечинаро кланяется тебе. Мы вернулись вместе. Если б я рассказал о проделках Галеаццо во время путешествия! Теперь он в Палермо, но в январе приедет в Рим.
— И Джино Бомминако кланяется, — прибавил Барбаризи.
— Ах, ах! — воскликнул герцог, смеясь. — Андреа, заставь Джино рассказать тебе про свое приключение с Джулией Мочето… Ты мог бы пояснить вам кое-что на этот счет.
И Людовико засмеялся.
— Знаю, — сказал Джулио Музелларо, — что здесь в Риме ты натворил чудес. Поздравляю.
— Расскажите же мне, расскажите о приключении, — из любопытства, торопил Андреа.
— Чтобы вышло смешно, нужно послушать Джино. Ты знаешь мимику Джино. Нужно видеть его лицо, когда он достигает кульминационной точки. Бесподобно!
— Послушаю и его, — настаивал Андреа, подстрекаемый любопытством, — но расскажи хотя бы что-нибудь, прошу тебя.
— Хорошо, в двух словах, — согласился Руджеро Гримити, ставя чашку на стол и принимаясь рассказывать историю, без обиняков и пропусков, с той поразительной развязностью, с какой молодые баричи разглашают грехи своих дам и чужих. — Прошлой весной (не знаю, обратил ли ты внимание) Джино весьма горячо, довольно открыто, ухаживал за Донной Джулией. В Капаннелле ухаживание перешло в довольно оживленный флирт. Донна Джулия была близка к капитуляции, а Джино, по обыкновению, был весь в огне. Случай представился. Джованни Мочето уехал во Флоренцию. Однажды вечером, в одну из сред, как раз в последнюю среду, Джино решил, что великое мгновение наступило, и ожидал, когда все разойдутся, гостиная опустеет и, наконец, он останется наедине с ней…
— Здесь, — прервал Барбаризи, — нужен сам Бомминако. Неподражаем. Нужно выслушать, на неаполитанском наречии, его описание обстановки, анализ его состояния, и затем воспроизведение психологического момента и физиологического, как он своеобразно выражается. Он комичен до невероятности.
— Так вот, — продолжал Руджеро, — после прелюдии, которую ты услышишь от него самого, в истоме и любовном возбуждении, он опустился на колени перед Донной Джулией, сидевшей в низком кресле. Донна Джулия уже утопала в нежности, слабо защищаясь, и руки Джино становились все смелее и смелее, тогда как она уже почти не противилась его ласкам… Увы, в минуту крайнего дерзновения руки отскочили инстинктивным движением, как если б они коснулись змеиной кожи или чего-то отталкивающего…
Андреа разразился таким непринужденным хохотом, что веселье передалось всем друзьям. Он понял, потому что знал. Но Джулио Музелларо, с большим нетерпением, сказал Гримити:
— Объясни мне! Объясни!
— Объясни ты, — сказал Гримити Сперелли.
— Хорошо, — сказал Андреа, продолжая смеяться, — ты знаешь лучшее произведение Теофиля Готье «Тайный музей»?
— О douce barbe femmine! — припоминая, декламировал Музелларо. — Ну, и что же?
— Так вот, Джулия Мочето — бесподобная блондинка, но если тебе приведется, чего тебе желаю, совлечь le drap de la blonde qui dort, то ты наверное не найдешь, как Филиппо ди Боргонья, золотого руна. Она, говорят, Sans plume el sans duvet, как воспеваемый Готье паросский мрамор.
— Ах, редчайшая из редкостей, которую я очень ценю, — сказал Музелларо.
— Редкость, которую мы умеем ценить, — повторил Сперелли. — Но ведь Джино Бомминако наивен, он простак.
— Выслушай, выслушай конец, — заметил Барбаризи.
— Ах, будь здесь сам герой! — воскликнул герцог Гримити. — В чужих устах история уграчивает всю прелесть. Вообрази себе, что неожиданность была настолько велика и настолько велико замешательство, что потушила всякий огонь. Джино пришлось благоразумно отступить, благодаря полной невозможности идти дальше. Ты представляешь? Ты представляешь ужасное положение человека, добившегося всего и не могущего получить ничего? Донна Джулия позеленела, Джино делал вид, что прислушивается к шуму, чтобы помедлить, в надежде… Ах, рассказ об отступлении поразителен. Не Анабазису чета! Услышишь.
— А Донна Джулия после стала любовницей Джино? — спросил Андреа.
— Никогда! Бедный Джино никогда не вкусит этого плода, и, думаю, умрет от раскаяния, желания и любопытства! Среди друзей, смеется, но присмотрись к нему, когда рассказывает. Под шуткой таится страсть.
— Прекрасная тема для новеллы, — сказал Андреа Музелларо. — Ты не находишь? Для новеллы, озаглавленной «Одержимый»… Можно было бы написать очень тонкую и сильную вещь. Человек, беспрерывно занятый, преследуемый, тревожимый фантастическим видением редкой формы, которой он коснулся и, стало быть, представил себе, но не насладился и не видел глазами, мало-помалу сходит с ума от страсти. Он не может уничтожить в пальцах впечатление этого прикосновения, но первоначальное инстинктивное отвращение сменяется неугасимым жаром… Словом, можно было бы обработать этот реальный материал художественно: создать нечто вроде рассказа эротического Гофмана, написанного с пластической четкостью Флобера.
— Попробуй.
— Как знать! Впрочем, мне жаль бедного Джино. Говорят, у Мочето самый красивый во всем христианском мире живот.
— Мне нравится это «говорят», — прервал Руджеро Гримити.
— …живот бесплодной Пандоры, чаша из слоновой кости, лучезарный щит, зерцало сладострастия, и самый совершенный пупок, какой только известен, — маленький своеобразный пупок, как у терракотовых фигур Клодиона, чистый отпечаток грации, слепой, но более лучезарный, чем звезда, глаз, глазок сладострастия, просящийся в достойную греческой антологии эпиграмму.
В этих разговорах Андреа возбуждался. При содействии друзей, завязал разговор о женской красоте, более смелый, чем диалоги Фиренцуолы. После долгого воздержания в нем просыпалась прежняя чувственность, и он говорил задушевно, как великий знаток наготы, смакуя самые красочные слова, вдаваясь в тонкости, как художник и как развратник. И, действительно, если бы записать разговор этих четырех молодых аристократов, среди этих восхитительных вакхических гобеленов, то он смог бы составить Таинственное Руководство изящной распущенности конца XIX века.
День умирал, но воздух был еще пропитан светом, удерживая свет, как губка удерживает воду. На горизонте виднелась оранжевая полоса, на которой четко, как зубья исполинского черного гребня, выступали кипарисы горы Марио. Время от времени доносились крики пролетавших галок, собиравшихся на крышах виллы Медичи, чтобы потом спуститься к вилле Боргезе, маленькой долине сна.
— Что ты делаешь сегодня вечером? — спросил Андреа Барбаризи.
— Право, не знаю.
— Тогда отправляйся с нами. В восемь мы обедаем у Донэ, в Национальном Театре. Открываем новый ресторан, вернее — отдельные кабинеты в новом ресторане, где нам, после устриц, не придется открывать Юдиф и Купальщицу, как в Римской кофейне. Искусственные устрицы с академическим перцем…
— Поедем с нами, поедем с нами, — настаивал Джулио Музелларо.
— Нас трое, — прибавил герцог, — с Джулией Аричи, Сильвой и Марией Фортуной. Ах, блестящая идея! Приезжай с Кларой Грин.
— Блестящая идея! — повторил Людовико.
— Где же мне найти Клару Грин?
— В гостинице, тут же рядом, на Испанской площади. Твоя визитная карточка приведет ее в восторг. Будь уверен, что она нарушит ради тебя любое обещание.
Предложение понравилось Андреа.
— Будет лучше, — сказал он, — если я нанесу ей визит. Возможно, что она дома. Тебе не кажется, Руджеро?
— Одевайся и сейчас же пойдем.
Вышли. Клара Грин только что вернулась. Приняла Андреа с детской радостью. Она, конечно, предпочла бы обедать наедине с ним, но приняла приглашение, не колеблясь, написала записку с отказом от более раннего обещания, отправила подруге ключ от ложи. Казалась счастливой. Стала рассказывать тысячи своих сентиментальных историй, задала ему тысячу сентиментальных вопросов, клялась, что никогда не могла забыть его. Говорила, держа его руки в своих:
— Я люблю вас больше, чем могу высказать словами, Эндрью.
Была еще молода. С этим своим чистым и прямым профилем, увенчанным белокурыми волосами, с низким пробором на лбу, она казалась греческой красавицей из кипеэка. В ее облике был некий эстетический налет, оставшийся от любви поэта — художника Адольфа Джекиля, последователя Джона Китса в поэзии и Холмана Гента в живописи, писавшего неясные сонеты и изображавшего сюжеты из Новой Жизни. Она позировала для «Сивиллы с пальмами» и «Мадонны с лилией». Равно как однажды позировала и Андреа, для этюда головы. Стало быть, была облагорожена искусством. Но, по существу, не обладала никакими духовными качествами, наоборот, строго говоря, эта экзальтированная сентиментальность делала ее несколько приторной, что нередко встречается у англичанок легкого поведения и странно идет в разрез с развращенностью их сладострастия.