Марко Вовчок - Записки причетника
Надежда эта была тщетная: сестра Олимпиада не обратила на мои вздохи ни малейшего внимания.
Я чувствовал, что голова у меня начинает кружиться, и счел за лучшее громко охнуть.
— Что ты? — спросила, наконец, моя спутница.
Я поглядел на нее выразительными взорами.
— Ты что? — повторила она сурово.
Взоры мои стали еще выразительнее.
— Сиди смирно! — проговорила она.
— Я есть хочу! — воскликнул я горестно. — Я еще ничего не ел!:
И я, после вырвавшегося у меня восклицания, покрылся краской стыда, потупил очи в землю и уже чувствовал прикосновение протянутой с ветчиною или рыбою благодетельной руки…
Но рука не протянулась. Я долго замирал, не поднимая очей моих, уповал, чаял… но, слыша все один и тот же однообразный легкий треск ее исправно мелющих зубов, наконец решился взглянуть…
Читатель! юная отшельница равнодушно уничтожала свои припасы, нимало, повидимому, не намереваясь поделиться ими со мною.
Приведенный в негодование столь постыдным бессердечием, я уже настоятельнее и внушительнее воскликнул:
— Я есть хочу!
— Ну и хоти! — ответила она, обращая на меня свои черные зеркальные глаза. — На всякое хотенье есть терпенье!
— Мне тошно! — воскликнул я. — Дайте мне корочку хлеба.
— Ах ты, мужлан! «дайте»! Не может сказать: "пожалуйте"?
В это время меня тронули за плечо. Я поспешно обернулся и увидал загорелую рабочую десницу, протягивающую мне ломоть черного хлеба и луковицу: несообщительный на вид, но человеколюбивый Пантелей сжалился надо мною и уделил мне от скудного своего запаса.
— Переходи ко мне на козлы, хлопец, — сказал этот сострадательный смертный, — а то ты, пожалуй, слетишь.
Я радостно перебрался на предложенное мне место на козлах и с жадностию запустил зубы в хлеб.
Мы между тем мало-помалу настигали все ближе и ближе повозку матери Секлетеи, так как она, промчавшись безумно с версту, поехала умеренной рысью. Гиканья матери Секлетеи тоже смолкли, и, вместо удалых возгласов, она с приятностию звонко пела:
На дворе день вечеряется,Солнце красно закатается,Толпа в поле собирается…
Я окинул взором видимое пространство. Дневное светило уже скрывалось за лесистыми холмами, пронизываясь сквозь почти обнаженные кущи тысячами золотистых игл. Багряная полоса далеко протянулась, бросая алый отблеск на темнеющую землю. Мы ехали уже по чистому полю. Дорога слегка пылила. Сжатые нивы были тихи. Ни единого звука, кроме тарахтенья повозки и брички да голоса матери Секлетеи, не было слышно. Вечер был погожий, но пронимающая до костей осенняя свежесть заставляла вздрагивать и незаметно леденила члены.
— Дрожишь? — спросил Пантелей, бегло глянув на меня сбоку.
И, привстав на козлах, вытянул полу своей серой свиты и распространил ее так, что и я возмог под нее укрыться с головою.
Вынужденный этим обстоятельством прижаться к плечу моего благодетеля, я почувствовал невыразимую отраду и вместе с тем столь же невыразимую грусть, каковые чувствует воин, обнимающий своего собрата по потерянной битве.
"Ты тоже голодал и холодал, — думал я, прилаживая око свое к круглой дырочке, которую неумолимое, всеразрушающее время произвело на грубой ткани его серой свиты и сквозь которую мелькал мне абрис его бесстрастного, как бы из темной стали вылитого лица с тонким носом и энергически очерченными устами. — Ты тоже голодал и холодал и, мучительно искушаемый, взирал на пиршествующих, — на тех, о коих благочестивый царь Давид восклицает: "Яко несть восклонения в смерти их и утверждения в ране их: в трудах человеческих не суть и с человеки не приемлют ран. Сего ради удержа я гордыня их до конца: одеяшася неправдою и нечестием своим. Изыдет яко из тука неправда их: преидоша любовь в сердца".
Мерное, хотя быстрое покачиванье брички по гладкой полевой дороге скоро погрузило меня в дремоту. Скоро время и пространство перестали для меня существовать. Иногда, при сильном движении рамен Пантелея, служивших мне опорою, я приподнимал отягченные сном вежды, бессознательно созерцал несколько мгновений яркую звезду, сверкавшую сквозь дырочку защищавшей меня от холоду серой свиты, прислушивался к звонкому, немолчно раздававшемуся пению матери Секлетеи, затем мало-помалу вежды мои смыкались, и я с трудом шевелил губами, повторяя за неутомимой певицей:
Голова моя теперь при старости,А рассудок мой при слабости,Нога за ногу запинается,Рука за руку заплетается…
Однажды, внезапно пробужденный резкою плясовою нотою, я привскочил, сбросил с головы свитку, огляделся во все стороны, и, пришед в себя, следил некоторое время за едущею впереди монастырскою повозкою, и с внезапно вспыхнувшим любопытством ждал окончания судьбы воспеваемой матерью Секлетеею чечетки.
Уродилось у чечетки сем дочерей:Дарья да Марья, Арина да Марина,Степанида, Салмонида,Седьмая Катерина, —Ой, да чечетка моя,Белая лебедка моя!Добыла чечетка семь зятьев:Ивана да Романа, Николая,Ермолая, Андрея, Алексея,Седьмого-то Матвея, —Ой да чечетка моя,Белая лебедка моя!Уродилось у них по семи ребят…Двое избу метут,Двое по воду идут,Двое в луже лежат,Двое каши кричат.
Невзирая на интерес, внушаемый мне этим семейством, мысли мои снова начали путаться, сон смешался с действительностию. Видения в луже лежащих и каши просящих чечеток приняли фантастические размеры и образы… Меня начал душить кошмар, представляющий мне мириады каких-то темных созданий, не походящих уже на пернатых, но не имеющих и подобия человеческого, которые, беспомощно пресмыкаясь во прахе, издавали жалобный гул, напоминающий и блеяние отдаленных стад и отчаянные стоны человеческой толпы, между тем как на возвышенных холмах, почти сплошь усеивавших землю, восседали тысячи каменных, деревянных и железных, равнодушно созерцающих общее бедствие Олимпиад, на крепких зубах которых с громоподобным треском мололись целые горы копченых рыб, вяленых поросят и прочее тому подобное.
Меня пробудил голос Пантелея, который мне говорил:
— Просыпайся! Приехали!
Причем мощная его десница слегка потрясла меня, посадила прямо и несколько притиснула.
Я протер глаза, пришел в себя, глянул на небо, осмотрелся кругом, прислушался…
Мы ехали по опушке большого леса. Сжатые поля, проселочные дороги, теряющиеся в густо разросшихся кустах, узкие тропинки, вьющиеся по ближней горе, далекая степь, катившаяся впереди повозка матери Секлетеи, гривы сытых монастырских коней — все это блистало, как алмаз, под пеленою легкого мороза при ярком сиянии луны. Направо, за кущами высоких дерев, воздымалась остроконечная колокольня, сверкал золоченый крест, поблескивали круглые куполы, вырезывались темные силуэты зданий обители. Тишина совершеннейшая повсюду безраздельно царствовала, и в тишине этой стук колес и топот коней отдавался с необычайною отчетливостию.
Сестра Олимпиада, которую я оставил спокойно и удобно восседавшею на обширном пространстве рамен отца Мордария, снова с подобающим смирением помещалась на окраине брички; воспрянувший же от хмельного забытья отец Мордарий являл собою подобие холма, подверженного первым ударам землетрясения: он испускал какие-то глухие, зловещие звуки, напоминающие подземное клокотание, вздрагивал, колебался, на некоторое время совершенно утихал и затем снова подвергался сугубейшему волнению, яростно зевал, неистово плевал, злобно запуская персты в гривоподобные власы свои и бороду, подкидывал их вверх, как будто они мучительно отягощали его, разметывал полы риз своих, — одним словом, видимо находился в крайне возбужденном, гневном расположении духа.
Мы подъехали к каменной высокой ограде. Громадные ворота были на затворе. Разноцветная фольга, украшавшая образ богородицы и лики шестерых святых угодников, вделанные в надворотные своды, мертвенно блистала под лунными лучами. Из-за ограды раздался задорный лай звонкоголосых псов.
Мать Секлетея проворно, как сорока, выскочила из повозки и ударила в ворота, которые не замедлили раствориться, поглотить всех нас и вслед за тем снова замкнуться на затворы и замки, бряцавшие и щелкавшие с каким-то, как мне почудилось, мрачным свирепством.
Двор обители был обширен и тщательно усыпан песком; направо и налево тянулись фигурные цветники, красовавшиеся под узкими келейными окошечками здания, походившего на некую исполинскую мышеловку. Далее, в глубине, воздвигались еще здания, образующие арку, сквозь которую я мог разглядеть каменные, сияющие при блистании луны, ступени возвышающегося за стройным рядом тополей храма н сверкающий бок колокола.