Василий Белов - Привычное дело. Рассказы
Кошмарно-сонная, однако вполне четкая обида зацепилась за сердце спящего Лаврухина. Рядышком с этой обидой таилось желанное и отрадное ощущение близости кого-то родных: то ли жены Дуни, то ли Устиньи – матери, то ли сына Мишки. А может, и все трое были где-то совсем рядышком, среди розовых клеверных клонов, которые требовалось косить, пока стоит сухая погода. Это ощущение близости родных душ и необходимости косить клевер было очень острым. Лаврухин всеми силами старался продлить отрадный сон, чтобы углядеть семью, обнять каждого, но все было напрасно... Мужик, обернувшийся старшиной Надбайлом, начал учить Лаврухина, как делать шинельную скатку. Клеверное летнее поле растаяло. Лаврухин заплакал во сне... Надбайло не только обозвал по прозвищу, но и начал сильно толкать в плечо, вернее, трясти за шинельный ворот:
– Вставай, Лаврухин, хватит ухо давить!
– А? Что? – сполошно проснулся красноармеец.
Уже и вся батарея – четыре орудийных расчета – пробудились. Весь вагон одобрительно загоношился. Сонные люди окружили, задергали долгожданного почтаря, чуть не в ангельском ореоле представшего батарейцам. Бедняга не знал, как отбояриться, заслонялся Лаврухиным:
– Пляши, говорят, а то отправлю обратно!
Сонный Лаврухин сообразил наконец, что к чему, да так обрадовался, что проворно вскочил на ноги. Он смешно затопал башмаками по вагонному полу. Обмотка до щиколотки сползла с правой ноги, физиономия излучала детскую радость. Сонные батарейцы со смехом окружали топающего Лаврухина. Солдат-почтальон прятал письмо за своей задницей, увертывался: худо, мол, пляшешь. Лаврухин приплясывал, хватал посланца за руку. Вот удалось воину изловить почтарскую пятерню и получить письмо.
– Вслух! Вслух, ёк-макаёк! – кричит рязанский.
Послышались и другие дружные реплики:
– Нечего прятаться! Сплясал невзаправду.
– Халтура, не пляска, – весело разорялся ефрейтор. – Товарищ сержант, за такую пляску, ёк-макаёк, наряд вне очереди.
– А чего, Дмитрий Михайлович! – сказал проснувшийся сержант. – Ребята требуют. Ты прочти-ка вслух, не стесняйся...
Сержант поглядел в сторону обувающего сапог капитана. Но командир батареи лишь неодобрительно крякнул.
Лаврухин не мог читать даже про себя, не то что вслух. Во-первых, мешали слезы, во-вторых, свет в такую рань был слабоват. Августовское солнце, чтобы посветить батарейцам, только прилаживалось подняться за какими-то железнодорожными крышами. Вспыхнула трофейная зажигался ефрейтора. Трясущимися руками Лаврухин поспешно развернул косой треугольничек, украшенный жирным штампом военной цензуры. Нет, не в силах был солдат на всех разделить свою радость, не в силах, хоть и была эта радость безмерна. Может, после и прочитает вслух, а пока... его эта радость лаврухинская! Его! Отступитесь, ради Христа...
День и ночь, с малыми перерывами, думал рядовой Лаврухин о доме. Спал, как все, урывками, тогда думы переливались в кошмарные, иногда четкие, как в сегодняшнее утро, сновидения. Пробудится, а перед глазами снова дом и семейство. Так было всегда, и до контузий, и после контузий. Жена Дуня осталась с брюхом. Кто родился – парень или девка? Какое дадено имя? Без письма не узнать. А почему письма не ходят, знает один Сталин. Может, еще Жуков... Всю зиму как в котле варились без передышки в боях. Весна и лето попеременно в разных местах, какая уж там полевая почта! Думал Дмитрий Михайлович о брюхатой жене, о матери Устинье, о дорогих детках Мишке и Машке...
Рядовой Лаврухин служил сначала в пехоте 29-й армии. На Филиппов пост немец совсем озверел, фон Бок танками вклинился в советскую оборону. Командовал Калининским фронтом генерал-полковник Конев, земляк. Лаврухин видел его всего один раз, и то издали. Иван Степанович оказался ничего, мужик осанистый, видно было и на расстоянии.
Земляков воевало сперва много, встречались даже из своего района. Конев своих вологодских отнюдь не жалел, посылал их туда, где жарче, да еще приговаривал: «Фон Бок подставил нам левый бок. Задача проста: бей Бока сбоку и с хвоста».
Не больно-то получалось бить с хвоста! Когда наступали под Старицей, почти вся рота была начисто вырублена. Одну высоту взять никак не могли. На Крещение угодил под большой калибер... Оглушенного Лаврухина посылали в санбат. Отдышался без медицины. Может, зря отказался-то? Глядишь бы, сейчас меньше было звону в ушах. После этого попал Митька под разрывы своих же снарядов. Лаврухина сильно тряхнуло. По своим бить тоже не умеем... Раз пять распечатывали деревню. И деревенька-то с гулькин нос, десяток домов, примостилась на отлогом пригорке. Вся давно выгорела. Но ту деревнюшку назвал комиссар чирьем на заднице. Курам на смех горушка! А шли в шинелях, вцелок по белому снегу. Немец минами хлещет. Маскировочных балахонов почему-то не оказалось. Высота плевалась гиблым пулеметным и ружейным огнем. Смертельные жужелицы с первой атаки выхлестали полвзвода. В том бою совсем по-домашнему сунулся в снег и старшина Надбайло. Метров триста бежали вместе, тут его, сердешного, и подкосило. Легкая была смерть, не успел и слова сказать! Солдатики один за другим тыкались в снег, стихали навеки. На третьей атаке приполз Т-28. На четвертой вдарили наши гаубицы. Бог войны гасил германские пулеметные гнезда. Гасил он их прямо под носом атакующих, тогда и подкинуло над землей рядового Лаврухина. Бог-то Бог, да и сам будь неплох... В другом уж месте прямо в окопе накрыло немецким огнем. Окопишко оказался так себе, отсиживаться-то не собирались, планировали наступать... Полыхнула алым огнем сама преисподняя. Безъязыкового, оглохшего и ослепшего Лаврухина засыпало комьями мерзлой колхозной земли вперемешку со льдом и снегом. Не помнит он, как и кто его разрыл, не дал морозу остановить сердце. Привезли в санчасть как чурку. Говорили потом, что вытащила на чунках какая-то девчушка. Где ее было потом искать? Может, и сама-то погибла вместе с чунками... Лаврухина немец хотел и похоронить за свой счет, да спасибо той санитарочке, выволокла. Чего уж тут говорить. Где-то она теперь, та девчушечка? Нa салазках такого борова тащить по глубокому снегу – не шутка. Отлежался и в тот раз без госпиталя. Морозы стояли градусов тридцать пять – сорок, и много тогда померзло нашего брата вокруг всей Москвы. Отстояли столицу балябинцы...
Весной нацелились аж на Вязьму, да попала 29-я в котел. Еле из него выкарабкалась. От армии ничего не осталось. После коротенькой передышки и переформировки направили Митьку в противотанковый взвод.
..Лаврухин углядел укромное место в вагоне. По местному почтовому штампу он высчитал сроки, когда письмо отравлено из деревни. Подсобила тут и печать с надписью: «Просмотрено военной цензурой». Выходило, что письмо шло не очень и долго. Правда, годик-то шел не сорок первый, а уже сорок второй... Жена писала как раз в ту пору, когда Лаврухин лежал в медсанбате. А может, и в тот самый час, когда немецкий снаряд взорвался прямо в окопе?
После жутких зимних боев часть расформировали. Лаврухин угодил в пушкари. А какой он артиллерист? «Не те данные», – сказал бы рязанский. И правда, не те. Три класса да два коридора. На артиллериста надо учиться, как на сапера или летчика. Иное дело кони. Туг Лаврухин хорошо пригодился. Ездовой на сорокапятке – тот же артиллерист. Да ведь и раздумывать начальству было некогда. Немец совсем разъярился, так уж ему хотелось Москву. Уже когда отгонили, он все равно огрызается. Писарь отправил в верха данные для награды на рядового Лаврухина. Где они нынче ходят, эти самые данные? Неизвестно...
Лаврухин бережно спрятал письмо. Прочитает, когда рассветет, сразу и ответ напишет. Боец уже прицелился развязать вещевой мешок, чтобы достать карандаш и тетрадку. Но капитан вздумал устраивать перекличку, затем распределяли, что кому делать. Лаврухину и рязанскому приказано проверить, хорошо ли закреплена новая пушка, которую везли на открытой платформе.
– Эх, надо же, такую тяжелую дали! – дивился веселый ефрейтор. – Три танкиста выпили по триста...
Ефрейтор и над собой подшучивал, и земляков не жалел: «У нас в Рязани грибы с глазами, их ядят, а они пярдят».
– Михайлович, как мы ее таскать-то без лошадей будем? Да еще контуженые... Тут надо трактором. Правду говорят, что американский тягач посулен?
Лаврухин промолчал. О контузиях и бомбежках не любил вспоминать. Не ведал ефрейтор, как летом погиб от бомбы прежний расчет, как вдребезги разнесло ту сорокапятку. Не ведал, и ладно. Уцелел из обслуги один Лаврухин, и то потому, что при налете велено было отогнать лошадей. Кто молился за ездового? Мать Устинья или жена Авдотья? Наверное, обе...
После той встряски дали недельную передышку – и снова в бой, уже с новым расчетом. Тогда и явился рязанский ефрейтор. Невелика пушчонка, а три танка у немца угробила! На Троицу послали изучать новую пушку, пятьдесят седьмого калибра. Лошадей вместе с хомутами отдали в ближайшую уцелевшую деревню. Веснушчатая бабенка, что командовала в населенном пункте, написала Лаврухину расписку на четырех кобыл со сбруей. Орудийный передок бригадирке не понадобился, а три кипы прессованного сена велено было погрузить в пульман. Капитан приказал строить аппарель. Пришлось строить эту самую аппарель, чтобы закатить пушки на платформу. С минометами было легче. Поматерее сорокапятки-то оказались пятидесятимиллиметровые пушечки, похлеще! Что значит аппарель, Лаврухин и сейчас не знает. Наверно, две балки да накат из бревен. Командир батареи любит, видно, чужие слова. Сердится, если что не так назовешь. А чего сердиться? Сорокапятку вон рязанский зовет то «прощай, родина», то винтовкой на колесах. Попробуй-ка повозись с этой винтовочкой без лошадей да в грязи либо в снегу!