Уильям Фолкнер - Солдатская награда
– Бедный Джо! – оказала она. – Сигаретку, пожалуйста!
– Бедная вы! – ответил он, протягивая сигарету. – Мне-то ничего: я ведь не женат.
– Не вечно же вам ходить холостым. Слишком вы славный, из вас выйдет хороший семьянин – никуда не сбежите.
– Это как понимать: вроде обещания? – спросил он.
– Там будет видно, Джо.
Они пошли дальше, но он удержал ее:
– Слышите?..
Они остановились, и она внимательно посмотрела на него.
– Что?
– Опять этот проклятый пересмешник завел свое. Слышите его? И о чем он только поет, как по-вашему?
– Да мало ли о чем ему петь. Апрель кончается, идет май, а весна все еще не прошла. Послушайте, как он поет…
4
Для Януариуса Джонса Эмми стала настоящим наваждением, таким наваждением, которое уже переходит из области влечения в область расчета, высшей математики, как навязчивая идея. Он подстраивал встречи с ней, но она его резко отталкивала; он поджидал ее на дороге, как разбойник, умолял, грозил, пытался применить грубую физическую силу, но был отвергнут еще грубее. Он дошел до такой одержимости, что согласись она вдруг – он полностью лишился бы своего главного импульса, простого импульса к жизни, он даже мог бы умереть. И все же он чувствовал: если он ее не заполучит – он может спятить с ума, превратиться в кретина.
Постепенно его одолела магия чисел. Два раза он потерпел неудачу – значит, на третий раз должно выйти, иначе вся его космическая схема рассыплется прахом и он с воплем полетит в бездну, во тьму, где нет тьмы, в смерть, где смерти нет. Януариус Джонс, язычник по темпераменту и наклонностям, становился по-восточному фаталистом. Он чувствовал, что его счастливое число еще выпадет; но пока оно не выпадало, и он вел себя, как идиот.
Она снилась ему по ночам, он принимал за нее других женщин, другие голоса – за ее голос; он часами шлялся вокруг дома ректора, мрачный, взбудораженный, боясь войти туда, где ему, может быть, придется вести трезвый разговор с трезвыми людьми. Иногда ректор тяжело топал в забытьи, спугивал его из укромных уголков, и спугивал, ничуть не удивляясь.
– А-а, мистер Джонс, – говорил он, пятясь, будто слон на поводу, – доброе утро!
– Доброе утро, сэр! – отвечал Джонс, не опуская глаз с дома.
– Что, вышли погулять?
– Да, сэр. Да, сэр!
И Джонс торопливо уходил в другую сторону, а ректор, погрузись в свои думы, шел своей дорогой.
Эмми рассказала об этом миссис Мэгон с презрительным высокомерием.
– Почему ты не скажешь Джо? Хочешь, я ему скажу?
Эмми фыркнула независимо и уверенно:
– Про этого-то червяка? Еще чего! Я сама с ним справлюсь. Драться я тоже умею!
– И, наверно, здорово умеешь!
– Еще бы! – отрезала Эмми.
5
Апрель перешел в май.
Дни бывали и погожие, и ненастные, дни, когда дождь мчался по лугу с серебряными копьями и когда дождь катился с листа на листок, а птицы все пели в притихшей, отсыревшей зелени деревьев, любились и спаривались, строили гнезда и пели; дни, когда дождь становился нежным, словно грусть девушки, что грустит ради самой грусти.
Мэгон уже почти не вставал. Для него сделали переносную кровать, и он лежал на ней то дома, то на веранде, где глициния опрокинула свое прохладное лиловое пламя, и Гиллиген читал ему вслух. Они покончили с историей Рима и теперь плыли по тягучему очарованию «Исповеди» Руссо, вызывавшей в Гиллигене застенчивый, детский восторг.
Добрые соседи заходили справиться о здоровье; специалист из Атланты заехал один раз по их просьбе, второй раз – по своему почину, по-дружески; он упорно называл Гиллигена «доктор», проболтал с ними полдня и уехал. Миссис Мэгон и он ужасно понравились друг другу. И доктор Гэри заезжал раз или два, всех обидел и уехал, изящно дымя тоненькой самокруткой. Он и миссис Мэгон ужасно не понравились друг дружке. Ректор становился все спокойнее, все седее, не чувствуя ни радости, ни горя, не ропща и не сдаваясь.
– Вот погодите, пройдет еще месяц. Он окрепнет.
Сейчас трудное время для инвалидов. Вы со мной согласны? – спрашивал он свою невестку.
– Да, да, – говорила она, глядя на зеленый мир, на ласковую, такую ласковую весну. – Да, да.
6
Пришла открытка. Такие покупают за пенни вместе с маркой. А перо и чернила на почте дают даром.
«Письмо получил. Напишу потом. Привет Гиллигену и лейтенанту Мэгону.
Джулиан Л.»
7
Мэгон спал на веранде, а они втроем сидели под деревом на лужайке, глядя, как заходит солнце. И вот уже покрасневший край диска, словно круг сыра, разрезало решеткой, увитой глицинией, и бледные нераскрытые почки слабо затрепетали на мертвеющем закате. Скоро вечерняя звезда встанет над верхушкой тополя и смутит его покой, непорочная, неприступная, и тополь, ветреный, как девушка, стоял, темнея, в застывшем страстном восторге. Половинка луны светлой сломанной монеткой висела в зените, и в конце лужайки первые светлячки разлетались ленивыми искорками остывающего костра. Прошла негритянка, мурлыча мелодию псалма, мягкую, бесстрастную и печальную.
Они сидели, тихо переговариваясь. Трава посырела от росы, и Маргарет почувствовала эту сырость сквозь тонкую кожу туфель. Внезапно из-за угла выбежала Эмми и, взлетев по ступенькам, метнулась в дом, стрелой в темноте.
– Господи, что такое… – начала было миссис Мэгон, но тут они увидели, как Джонс, похожий на толстяка-сатира, выскочил, безнадежно отставая от нее. Заметив их, он сразу замедлил бег и подошел к ним, уже как всегда, небрежно, вразвалку.
Глаза у него были спокойные, прозрачные, но Маргарет слышала, как тяжело он дышит. От смеха она сначала не могла выговорить ни слова, потом с трудом сказала:
– Добрый вечер, мистер Джонс!
– Слушьте, с чего это вы?.. – с любопытством опросил Гиллиген.
– Не надо, Джо, – остановила его миссис Мэгон.
Глаза Джонса, прозрачные и желтые, непристойно-греховные, как у козла, оглядели их обоих.
– Добрый вечер, мистер Джонс. – Ректор вдруг очнулся, заметил его. – Опять гуляете, а?
– Бегает! – поправил Гиллиген.
И ректор переспросил:
– А? – и поглядел сначала на Джонса, потом на Гиллигена.
Миссис Мэгон указала на стул:
– Присаживайтесь, мистер Джонс. Вы, должно быть, несколько утомились, не так ли?
Джонс с трудом оторвал глаза от дома и сел. Парусина провисла под его тяжестью, он привстал и повернул кресло так, чтобы видеть сонный фасад ректорского дома. Потом снова сел.
– Послушайте, что это вы делали? – спросил его Гиллиген.
Джонс глянул на него бегло, хмуро.
– Бежал! – отрезал он и снова уставился на темный дом.
– Бежали? – повторил священник.
– Знаю, что бежали, отсюда видал. Я вас опрашиваю: с чего это вы побежали?
– Хочет довести свой вес до нормы, быть может, – заметила миссис Мэгон со скрытой иронией.
Джонс уставился на нее желтым глазом. Сумерки быстро сгущались. Джонс казался бесформенной, толстой грудой в своем светлом спортивном костюме.
– Может, я себя до чего-нибудь и довожу, только не до брака.
– Я бы на вашем месте не говорила так уверенно, – возразила она, – такое ухаживание, пожалуй, доведет вас до чего угодно!
– Да уж, – поддержал ее Гиллиген. – Но если вы таким способом пытаетесь раздобыть себе жену, так лучше сватайтесь еще к кому-нибудь, только не к Эмми. Пока вы ее поймаете, вы превратитесь в тень. То есть, если вы за ней собираетесь бегать на своих на двоих, – добавил он.
– О чем это вы? – опросил ректор.
– А может быть, мистер Джонс только собирается написать стихи. На собственном опыте, так сказать, – проговорила миссис Мэгон. Джонс пристально взглянул на нее. – Про Аталанту, – добавила она.
– Атланта? – повторил Гиллиген. – А при чем тут город?..[22]
– Попробуйте в следующий раз золотое яблочко, мистер Джонс, – посоветовала она.
– Или горсточку соли, мистер Джонс, – тонким фальцетом пропищал Гиллиген. Потом, уже своим естественным голосом, спросил: – Но при чем тут Атланта?
– Или клубничку, мистер Гиллиген, – злобно сказал Джонс. – Но так как я не Господь Бог…
– Вам сказано: заткнитесь! – грубо оборвал его Гиллиген.
– В чем дело? – спросил ректор.
Джонс неуклюже повернулся к нему.
– Мы о том, сэр, что мистер Гиллиген находится под впечатлением, будто его остроумие столь же важно для меня, как мои поступки для него.
– Ну, нет! – горячо запротестовал Гиллиген. – У нас с вами и мыслей общих нету, уважаемый!
– А почему же нет? – заметил ректор. – Вполне естественно, что и поступки и мысли человека так же важны для других, как для него самого.
Гиллиген напряженно старался понять, о чем речь. Все это было для него путаницей, неразберихой. Но сам Джонс был реальным, осязаемым, и он уже нацелился на Джойса.
– Разумеется, – покровительственно согласился Джонс. – Существует сродство между всеми выразителями человеческих поступков, мыслей и чувств.