Оноре Бальзак - Лилия долины
— Амедеем, — ответил я. — Феликс — другой человек, он принадлежит только вам.
— Анриетте трудно умирать, — промолвила она со скорбной улыбкой. — Но она погибнет по первому слову смиренной христианки и гордой матери — женщины, чья добродетель вчера пошатнулась, но сегодня вновь окрепла. Что я могу еще сказать? Да, это так, всю жизнь я оставалась верна себе как в самых тяжких, так и в самых легких испытаниях. Сердце, с которым меня должны были связать первые узы нежности — сердце моей матери, — было закрыто для меня, несмотря на все мои попытки найти щелку, чтобы проникнуть в него. Я была единственной дочерью, появившейся после смерти трех сыновей, и тщетно старалась занять их место в сердце родителей; но мне не удалось залечить рану, нанесенную семейной гордости. После этого мрачного детства меня приголубила моя обожаемая тетушка, но смерть вскоре похитила ее у меня. Господин де Морсоф, которому я вручила свою жизнь, беспрестанно терзает меня, сам того не ведая, бедняга! Его любовь полна наивного эгоизма, какой мы встречаем у детей. Он и не подозревает, сколько мук причиняет мне, и я всегда прощаю ему! Мои любимые дети, которые срослись с моей плотью всеми своими страданиями, с моей душой — всеми своими достоинствами, с моим сердцем — всеми невинными радостями, разве не были они мне даны лишь для того, чтобы я познала, сколько сил и терпения заложено в душе матери? О да! Дети — вот мои добродетели! Вы знаете, как я измучена ими, из-за них и помимо них. Стать матерью значило для меня обрести право на постоянные страдания. Когда Агарь[61] взывала к богу в пустыне, ангел указал этой изгнанной рабыне чистый источник. А мне? Когда чистый источник, из которого вы хотели утолить мою жажду (вы помните?), забил в Клошгурде, он принес мне лишь воду, отравленную горечью. Да, вы причинили мне несказанные страдания. Бог, наверно, простит ту, что познала лишь муки любви. Но если самую сильную боль причинили мне вы, быть может, я ее заслужила. Бог справедлив. Ах, Феликс, поцелуй, украдкой запечатленный на лбу, быть может, уже таит в себе грех. Быть может, я должна искупить каждый шаг, сделанный вдали от мужа и детей, когда, гуляя по вечерам, хотела остаться наедине со своими воспоминаниями и тайными мыслями, ибо в такие минуты наша душа принадлежит другому. Когда сердце наше словно сжимается и становится таким маленьким, что вмещает в себе лишь земную любовь, — быть может, это самый тяжкий грех. Когда женщина, склонив голову, подставляет мужу волосы для поцелуя, чтобы казаться чуждой любви, — это тоже грех! Грех строить свое будущее в расчете на чью-то смерть, грех мечтать о счастливом материнстве, о здоровых детях, играющих по вечерам с обожаемым отцом на глазах у растроганной матери. Да, я грешила, я много грешила. Я с радостью подчинялась наказаниям, налагаемым на меня церковью, но они не искупили моих грехов, к которым священник был, видимо, слишком снисходителен. Господь захотел сделать самые мои ошибки источником наказания, вручив карающий меч тому, ради кого они были совершены. Подарить вам свои волосы не значит ли обещать себя? Почему я любила носить белые платья? Я чувствовала себя в них вашей лилией; ведь вы впервые увидели меня здесь в белой одежде. Увы! Я меньше любила моих детей, ибо всякая сердечная привязанность живет за счет кровных уз. Вот видите, Феликс! Каждое страдание имеет свой глубокий смысл. Разите, разите же меня сильнее, чем господин де Морсоф и мои дети! А та женщина — лишь орудие гнева господня, я подойду к ней без ненависти, с улыбкой на устах; я должна любить ее, иначе я недостойна называться христианкой, супругой и матерью. Если, как вы уверяете, я сумела уберечь ваше сердце от низменных чувств и оно сохранило свою чистоту, то эта англичанка не может меня ненавидеть. Всякая женщина должна любить мать того, кого она любит, а я ваша мать. Что я искала в вашем сердце? Мне хотелось занять место, не занятое госпожой де Ванденес. Вы всегда жаловались на мою холодность. Да, я была вам лишь матерью. Простите же резкие слова, невольно вырвавшиеся у меня после вашего приезда, ибо мать должна радоваться, зная, что сын ее так горячо любим.
Она опустила голову мне на грудь, повторяя:
— Простите, простите!
Тут я услышал в ее голосе незнакомые мне ноты. Он звучал не как веселый голос юной девушки, не как голос женщины с повелительными интонациями, не как жалоба встревоженной матери; то был иной, скорбный голос, полный новых страданий.
— Вы же, Феликс, — продолжала она, опять оживляясь, — вы друг, который не может совершить дурного поступка. Ах, вы ничего не утратили в моем сердце, не упрекайте себя ни в чем, вас не должны мучить угрызения совести! Было бы чудовищным себялюбием требовать, чтобы во имя несбыточного будущего вы пожертвовали безграничными радостями, ради которых женщина бросает детей, отрекается от общества и отказывается от вечного блаженства! Сколько раз вы показывали свое превосходство надо мной! Вы были благородны и высоки душой, я же была низка и греховна. Итак, теперь все решено: я могу быть для вас лишь далекой звездой, чистой, холодной, но сияющей неизменно. А вы, Феликс, не забывайте меня, я не должна быть одинокой в своей любви к избранному мною брату. Будьте ласковы со мной! Любовь сестры не таит в себе ни разочарований, ни горечи. Вам не придется лгать родной душе, которая будет жить вашей блестящей жизнью, страдать от ваших огорчений, радоваться вашим радостям, любить женщин, которые дадут вам счастье, и возмущаться теми, кто вам изменит. У меня не было брата, которого я могла бы так любить. Будьте же великодушны, отбросьте всякое тщеславие и замените вашу столь бурную и мятежную любовь иной, нежной и святой привязанностью. Тогда я еще смогу жить. Я сделаю первый шаг и пожму руку леди Дэдлей.
Она не плакала! Произнося эти слова, полные горькой мудрости, она как бы срывала завесу со своей души и, обнажив свои страдания, показывала мне, как много нитей связывало нас с нею, сколько крепких уз я разорвал. Мы были так взволнованы, что не заметили, как хлынул сильный ливень.
— Не хочет ли госпожа графиня укрыться тут на время от дождя? — спросил кучер, указывая на лучший постоялый двор в Баллане.
Она кивнула в ответ, и мы с полчаса простояли в крытом подъезде, к большому удивлению слуг, недоумевавших, почему г-жа де Морсоф оказалась на проезжей дороге в одиннадцать часов ночи. Едет ли она в Тур? Или возвращается домой? Когда ливень утих и дождь превратился в «изморось», как говорят в Туре, что не мешало луне светить сквозь туман, быстро уносимый ветром, кучер выехал на дорогу и, к моей великой радости, повернул домой.
— Поезжайте, куда я вам приказала! — крикнула ему графиня.
Итак, мы свернули на дорогу в ланды Карла Великого, и вскоре снова полил дождь. Вдруг я услышал лай любимой собаки Арабеллы, и из-за купы дубов выскочила всадница, одним прыжком перелетела через дорогу, затем через ров, отделявший земли разных владельцев, собиравшихся возделывать эту пустошь, и остановилась невдалеке, чтобы взглянуть на нашу коляску. То был леди Дэдлей.
— Какое счастье ждать так своего возлюбленного, не совершая греха! — молвила Анриетта.
Лай собаки указал леди Дэдлей, что я сижу в коляске; она, вероятно, подумала, что я не поехал верхом из-за дождя; когда мы проезжали мимо нее, она подскакала к самой дороге с ловкостью искусной наездницы, показавшейся чудом восхищенной Анриетте. Из кокетства Арабелла произносила лишь последний слог моего имени, на английский лад, и в ее устах это прозвище звучало, как нежный призыв феи. Она думала, что никто не слышит ее, кроме меня, и позвала:
— My Dee!
— Он здесь, сударыня, — ответила графиня, всматриваясь в стоявшее перед ней фантастическое создание; яркий свет луны озарил горевшее нетерпением лицо, обрамленное длинными растрепавшимися кудрями.
Вы знаете, с какою быстротой две женщины успевают оглядеть друг друга. Маркиза тотчас узнала соперницу и облачилась в свое английское достоинство; она окинула нас взглядом, полным холодного презрения, и исчезла в тумане, как пущенная из лука стрела.
— Поезжайте скорее в Клошгурд! — крикнула графиня, которой этот высокомерный взгляд пронзил сердце, словно удар копья.
Кучер повернул на шинонскую дорогу, которая была лучше, чем дорога в Саше. Когда наша коляска снова проезжала через ланды, мы услышали бешеный галоп лошади Арабеллы и прыжки ее собаки. Они неслись по опушке леса, скрытые туманом.
— Она покинет вас, вы потеряете ее навсегда! — воскликнула Анриетта.
— Ну что ж, пусть покинет, — ответил я. — Я расстанусь с ней без сожалений.
— О бедные женщины! — с ужасом вскричала графиня, и в голосе ее послышалось сострадание. — Но куда же она скачет?
— В Гренадьер, недалеко от Сен-Сира.
— Она уехала одна, — промолвила Анриетта, и по ее тону я почувствовал, что женщины солидарны в любви и всегда жалеют друг друга.