Анатоль Франс - 3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио
Он бросил салфетку на стол:
— Вы меня извините, дорогая.
И вышел.
Она пробовала поесть, но ничего не могла проглотить. Все вызывало в ней непреодолимое отвращение.
Около двух часов она вернулась в домик в Тернах. Жака она застала в спальне. Он курил деревянную трубку. На столе стояла чашка кофе, почти уже допитая. Во взгляде, которым он посмотрел на нее, была такая жестокость, что она вся похолодела. Она не решалась заговорить, чувствуя, что все, сказанное ею, только оскорбит и раздражит его и что, даже храня смиренное молчание, она разжигает его гнев. Он знал, что она вернется, ждал с нетерпением ненависти, с такой же тревогой в сердце, с какою ждал ее во флигеле на Виа Альфьери. Она вдруг поняла, что сделала ошибку, придя к нему; что, не видя ее, он бы стремился к ней, желал ее, может быть, позвал бы. Но было слишком поздно, да, впрочем, она и не пыталась действовать с расчетом.
Она ему сказала:
— Вот видите. Я вернулась, я не могла иначе. Да это ведь и естественно, раз я тебя люблю. И ты это знаешь.
Она уже чувствовала, что все сказанное ею будет только раздражать его. Он спросил, говорит ли она то же самое на улице Спонтини.
Она с глубокой печалью посмотрела на него:
— Жак, вы не раз говорили мне, что есть в вас и затаенная злоба и ненависть ко мне. Вы любите мучить меня. Я это вижу.
Она с упорным терпением опять подробно рассказала ему всю свою жизнь, которая раньше так мало значила для нее, рассказала о том, как уныло было ее прошлое и как, отдавшись ему, она с тех пор жила только им, только в нем.
Слова текли прозрачно ясные, как ее взгляд. Она села рядом с ним. Порою она касалась его пальцами, робкими теперь, и обвевала его своим дыханием, слишком горячим. Он слушал ее со злобной жадностью. Жестокий к самому себе, он пожелал знать все, — о последних встречах с тем, другим, об их разрыве. Она в точности рассказала ему, что произошло в гостинице «Великобритания», но перенесла эту сцену в одну из аллей в Кашинах — из страха, что картина их печальной встречи в четырех стенах еще сильнее раздражит ее друга. Потом она объяснила свидание на вокзале. Она не хотела доводить до отчаяния человека неуравновешенного и измученного. Потом она ничего не знала о нем вплоть до того дня, когда он заговорил с нею на бульваре Мак-Магона. Она повторила то, что он ей сказал под иудиным деревом. Через день после этого она увидела его в своей ложе в опере. Разумеется, он пришел без приглашения. Это была правда.
Это была правда. Но давний яд, медленно скопившийся в нем, сжигал его. Прошлое, непоправимое прошлое после ее признаний превратилось для него в настоящее. Перед ним вставали образы, терзавшие его. Он ей сказал:
— Я вам не верю… А если бы и верил, то от одной мысли, что вы принадлежали этому человеку, не мог бы больше видеть вас. Я вам это говорил, я вам об этом писал, — помните письмо в Динар. Я не хотел, чтобы это был он. А потом…
Он остановился. Она сказала:
— Вы же знаете, что потом ничего и не было.
Он с глухой яростью в голосе договорил:
— А потом я его увидал.
Они долго молчали. Наконец она сказала — удивленно и жалобно:
— Но, друг мой, вы же должны были представлять себе, что такая женщина, как я, замужняя… Ведь постоянно случается, что женщина приходит к своему возлюбленному с прошлым гораздо более тяжелым, чем у меня, а он все-таки любит ее. Ах! мое прошлое! если бы вы только знали, какая это малость!
— Я знаю, какое вы приносите счастье. Вам нельзя простить то, что можно было бы простить другой.
— Но, друг мой, я такая же, как все другие.
— Нет, вы не такая, как все другие. Вам ничего нельзя простить.
Он говорил, злобно стиснув зубы. Его глаза, глаза, которые она видела широко открытыми, которые раньше горели мягким огнем, были теперь сухи, жестки, словно сузились между складками век и смотрели на нее незнакомым взглядом. Он был ей страшен.
Она отошла в глубину комнаты, села на стул и долго сидела, трепеща, задыхаясь от рыданий, по-детски удивленно раскрыв глаза; сердце у нее сжималось. Потом она заплакала.
Он вздохнул:
— Зачем я вас узнал?
Она ответила сквозь слезы:
— А я не жалею, что узнала вас. Умираю от этого и все-таки не жалею. Я любила.
Он со злобным упорством мучил ее. Он чувствовал, как это отвратительно, но не мог совладать с собою.
— В конце концов вполне возможно, что вы, между прочим, любили и меня.
Она, плача, ответила:
— Но ведь я же только вас и любила. Я слишком вас любила. И за это вы меня наказываете… И вы еще можете думать, что с другим я была такой, какой была с вами!
— А почему бы и нет?
Она беспомощно, безвольно взглянула на него.
— Скажите, это правда, что вы не верите мне?
И совсем тихо прибавила:
— А если бы я убила себя, вы бы мне поверили?
— Нет, не поверил бы.
Она отерла щеки платком и, подняв к нему глаза, блестевшие сквозь слезы, сказала:
— Значит, все кончено!
Она встала, еще раз оглянула комнату, все вещи, с которыми она жила в такой веселой и блаженной, в такой тесной дружбе, которые казались ей своими и вдруг стали для нее ничем, начали глядеть на нее как на незнакомку, как на врага; она увидела флорентийские медали, напоминавшие ей Фьезоле и волшебные часы под небом Италии, головку смеющейся девушки, которую когда-то начал лепить Дешартр, оттенивший ее милую болезненную худобу. На минуту она с сочувствием остановилась перед этой маленькой газетчицей, которая тоже приходила сюда, а потом исчезла, унесенная страшным и необъятным потоком жизни и событий.
Она повторила:
— Значит, все кончено?
Он молчал.
Сумерки уже стирали очертания вещей. Она спросила:
— Что же будет со мной?
Он отозвался:
— А что будет со мной?
Они с жалостью взглянули друг на друга, потому что каждому было жаль самого себя. Тереза сказала еще:
— А я-то боялась состариться, боялась ради вас, ради себя, ради нашей прекрасной любви, которой не должно было быть конца. Лучше было бы и не родиться. Да, мне было бы лучше, если б я вовсе не родилась на свет. И что за предчувствие было у меня еще в детстве под липами Жуэнвиля, около мраморных нимф, у Короны, когда мне так хотелось умереть?
Она стояла, опустив сложенные руки; когда она подняла глаза, влажный взгляд ее засветился, как луч в темноте.
— И никак нельзя заставить вас почувствовать, что мои слова — правда, что ни разу с тех пор, как я стала вашей, ни разу… Да как бы я могла? Самая мысль об этом мне кажется отвратительной, нелепой. Неужели вы так мало знаете меня?
Он грустно покачал головой.
— Да! Я не знаю вас.
Она еще раз бросила вопрошающий взгляд на все вещи вокруг, которые были свидетелями их любви.
— Так значит, все, чем мы были друг для друга… все это напрасно, не нужно. Можно разбиться друг о друга, а слиться друг с другом нельзя!
Ее охватило негодование. Невозможно, чтобы он не чувствовал, чем он был для нее.
И в порыве своей попранной любви она бросилась к нему, осыпала его поцелуями, плача, вскрикивая, кусая его.
Он все забыл, он схватил ее, измученную, разбитую, счастливую, сжал в объятиях с мрачной яростью пробудившегося желания. И вот уже, откинув голову на край подушки, она улыбалась сквозь слезы. Вдруг он оторвался от нее.
— Вы больше не одна. Я все время вижу возле вас того, другого.
Она взглянула на него, — безмолвно, с возмущением, с безнадежностью, — встала, с незнакомым ей чувством стыда оправила платье и прическу. Потом, сознавая, что все кончено, она окинула комнату удивленным взором ничего уже не видящих глаз и медленно вышла.
САД ЭПИКУРА[148]
Cecropius suaves exspirans hortulus auras
Florentis viridi Sophiae complectitur umbra.
Ciris
Садик Кекропа[149], дыша благовонием сладким и нежным,
Скрыт в зеленой тени цветущих побегов Софии. Кирис[150].
Зачем не знали мы сладчайших дуновений,
Какими веял ты, о дивный древний сад, —
Кекропа вещего воздушных откровений,
Что нас в стихах певца латинского[151] пленят!..
Оттуда мы могли б с улыбкою спокойной
На заблуждения людские вдаль глядеть,
Любви, тщеславья бред внимать, равно нестройный,
Дым бесполезных жертв, летящий к небу, зреть.
Фредерик Плесси[152], Глиняный светильник.
Также и Аполлодор(Аполлодор Афинский (II в. до н. э.) — древнегреческий писатель.) утверждает, что после самых тягостных бедствий и испытаний, дважды или трижды объехав Ионию и посетив там своих друзей, он снова поселился в Элладе. Друзья отовсюду съезжались к нему и проводили с ним время в его саду, который он купил за восемьдесят мин (греч.).