Лион Фейхтвангер - Симона
Супрефект Корделье, разбуженный и подхлестнутый словами своего подчиненного, стал разыгрывать следователя.
— Мадемуазель Планшар, — обратился он к Симоне, — вас хитростью заставили подписать это заявление?
Симона не успела ответить, ее предупредил дядя Проспер. В первый раз он открыто посмотрел на нее, его крупное лицо было истерзано страхом, мукой, душевной борьбой.
— Симона, — сказал он настойчиво, — Симона, говорил я тебе, что я никогда не подам на тебя в суд? Я и не подал. И maman не подала. То, что здесь происходит, это не суд. Это чисто административное разбирательство. — Ему удалось взять себя в руки, обрести свой привычный, убедительный, сердечный тон, свою прежнюю победоносную уверенность. Но тотчас же, крайне растерянный, он обратился к супрефекту: — Объясни же ей, Филипп, о чем идет речь, — умолял он. — Помогите же мне, господа, — призывал он остальных, чуть не плача. — Скажите ей, что речь идет о судьбе всего департамента. Скажите ей, что каждый из нас обязан принести какую-то жертву.
Но мосье Корделье, чувствуя поддержку Ксавье, уже вошел в роль строгого чиновника.
— Я спрашиваю вас, мадемуазель Планшар, — повторил он тоном сурового судьи, — вас хитростью заставили подписать это заявление? От вашего ответа очень многое зависит. Хорошенько подумайте.
— Не понимаю, чего вы добиваетесь, господин супрефект, — неожиданно проскрипел маркиз. — Вы так ведете дело, что, пожалуй, я поступил бы правильнее, если бы удалился, дабы не присутствовать при подобных разговорах. Будет вполне естественно, если наши немецкие гости осудят первого чиновника округа за то, что он подвергает сомнению прямое, письменно изложенное, в присутствии нотариуса сделанное признание и внушает признавшейся, чтобы она отреклась от своих слов. Иначе это и нельзя истолковать. Преступное действие, совершенное из личных побуждений, вы явно стараетесь причесать под патриотический акт.
Супрефект чуть-чуть побледнел.
— Господин маркиз, — начал было он, призывая маркиза к порядку.
Тем временем мосье Ксавье близко подошел к Симоне. Положив руку ей на плечо, он стал ее дружески уговаривать.
— Симона, — сказал он, — верно ли, что они ложью и всяческими махинациями довели тебя до того, что ты подписала эту бумагу? Прошу тебя, ответь. Говорю тебе прямо: в твоей судьбе ничего не изменится от того, скажешь ли ты «да» или «нет». Но все-таки скажи нам.
Симона сидела в своих темно-зеленых брюках и измятой, перепачканной блузе, загорелое лицо ее с своевольным лбом было сосредоточенно. Они призывали ее сказать правду, и они заклинали ее солгать. Что же было правдой?
И вдруг она увидела, что было правдой. Туман, которым чувства, желания, вожделения обволакивают вещи, рассеялся, яркий свет прозрения пролился вдруг на события, и они до ужаса отчетливо и обнаженно предстали перед ней во всех своих контурах и взаимосвязях. Как ни юна была Симона и как ни наивно было все ее поведение, в эту минуту она была мудрейшей из всех, кто был в этой комнате.
Ясно, до боли, увидела и почувствовала она лживость, разлитую вокруг, лживость того, что разыгрывалось здесь, в комнате супрефекта, и ложь и предательство повсюду, в стране и на фронте, которые не сумела разглядеть не только она, но и французский народ.
Симона проникла в глубь вещей, где лежала их вневременная правда. Исчезли день и час. Слились воедино ее время и время Жанны д'Арк. Хитросплетения лжи, которыми опутали ее, а пятьсот лет тому назад Жанну д'Арк, были все те же, извечные.
И Симона не роптала на свою судьбу, она знала, что так нужно, что ее страданья не напрасны. И она решила быть стойкой и все перенести. Но с горечью приняла она свою, пусть необходимую судьбу. В лице девочки было столько горького познания, что оно исказилось и не по летам повзрослело. Заглянув в это лицо, мосье Ксавье не в силах был подавить короткого, глухого стона.
Стон этот вернул Симону к действительности. Только что мудрейшая из людей, она снова стала пятнадцатилетней Симоной Планшар. Она посмотрела на дядю Проспера. Его глаза, глаза побитой собаки, умоляли ее, были прикованы к ней, он не помнил себя.
Ничего не изменится в ее судьбе от того, скажет ли она «да» или «нет», объяснил ей мосье Ксавье, солжет она или скажет правду. Но в судьбе дяди Проспера многое изменится, это она понимала. Минутой раньше, до мига дарованного ей познания, она, быть может, пощадила бы его. Но теперь у нее не было жалости к этому ничтожному человеку.
"Тебя хитростью заставили подписать этот документ?" — спросили ее.
— Да, — ответила она решительно. — Дядя Проспер сказал мне, что это чистейшая формальность. Он дал мне слово, что если я подпишу, мне ничего не будет.
Припертый к стене, дядя Проспер сделал вид, что он очень рассержен.
— Ведь я тебе уже объяснил, — сказал он раздраженно, — что это не суд. С тобой здесь говорят не как с обвиняемой. Речь идет об административных мерах.
— Но о каких же мерах может вообще идти речь? — воскликнула Симона. Ведь все, что сказано в этой бумаге, неправда, и всем вам это известно. Вы, мосье супрефект, распорядились, чтобы дядя Проспер разрушил гараж, и дядя Проспер обещал вам, что, когда будет нужно, он это сделает. Но когда было нужно и он этого не сделал, сделала это в самую последнюю минуту я, потому что иначе все бы осталось в целости. Вы все знаете, что это было так. Весь Сен-Мартен это знает.
Мэтр Левотур указал на злополучную бумагу.
— Ваше письменное признание, мадемуазель, — произнес он любезно, не повышая голоса, — говорит о другом.
Тогда маркиз, с ледяной иронией, сказал супрефекту:
— Я восхищаюсь вашим долготерпением, господин супрефект.
Супрефект, получивший в такой форме предупреждение, напыжился, словно собирался сказать что-то решительное, но, так и не собравшись, опять раскис и только машинально все продолжал постукивать большим карандашом по мягкому зеленому сукну, обводя присутствующих рассеянным взглядом. Вид этой растерянности подсказал Симоне, что ей уготовано нечто страшное.
— Кончайте же, наконец, — потребовала она мрачно. — Скажите мне наконец, что вы хотите со мной сделать? Что они хотят со мной сделать, дядя Проспер? — обратилась она к мосье Планшару.
Наступило короткое молчание. Потом мосье Ксавье сказал:
— Они хотят отправить тебя в «Зверинец», Симона.
Черно-серый и мрачный предстал перед присутствующими этот страшный дом, исправительное заведение в Франшевиле. Когда-то, уже давно, а затем еще раз, два года назад, вокруг него был поднят громкий скандал. Слухи о чудовищных избиениях и мучительствах, каким подвергали там воспитанников, проникли в газеты и вызвали горячие дебаты в палате депутатов. Были опубликованы фотографии дома, фотографии слоняющихся по дортуарам, коридорам и пустынному двору забитых подростков, со злыми, отупелыми, запуганными лицами. И вот теперь, когда прозвучало бытовавшее в народе название этого дома, перед всеми возникли образы истерзанных, униженных юношей и девушек.
Но от этих мрачных картин все тотчас же возвратились к действительности. Вернул их крик. Кричала Симона. Кричала истошным, пронзительным детским криком.
Когда мосье Ксавье открыл ей страшную правду, она в первую секунду восприняла только звук его слов. Она видела, что все лица обращены к ней иные смущенные, иные каменные, злые. Она хотела заглянуть в лицо дяди Проспера, но он опустил голову, и она видела только обрамленный волосами лоб. Но уже в следующую секунду слова мосье Ксавье дошли до ее сознания, и, так как она обладала даром живого воображения, она мысленно перенеслась во все то, что означал для нее франшевильский исправительный дом, о котором она столько слышала. Увидела себя среди его обитателей, слоняющуюся по двору и по коридорам. Увидела свое собственное лицо, такое же злое, отупелое, запуганное, мертвое, как лица всех в этом доме. Страх захлестнул ее, страх перед черными годинами, когда ее замуруют в этом склепе; волна страха начисто смыла всю ее рассудительность, и тогда она закричала этим пронзительным, детским, страшным криком.
— Ай, ай, ай, — кричала она. — Ни за что, ни за что на свете. Неправда, что люди в Сен-Мартене хотят этого. Только не «Зверинец». Это предательство. Только не "Зверинец".
И вот случилось так, что крик ее проник сквозь запертые двери в приемную и в коридоры, и кто-то, перепуганный, открыл дверь, и в приемную и коридоры старинного здания на крик сбежалось множество людей.
Симона смотрела на этих людей, знакомых и незнакомых.
— Они хотят бросить меня в тюрьму, — закричала она им. — Они хотят запереть меня в франшевильский дом. За то, что я сожгла бензин и гараж, за то, что я не хотела, чтобы все это попало в руки бошей, меня бросают в тюрьму. Этот гадкий человек, — и она указала на дядю Проспера, — обещал мне, что если я подпишу какую-то бумагу, это будет хорошо для вас и мне ничего не сделают. А теперь они все переврали по-своему и хотят запереть меня в «Зверинец». Не допустите этого, не молчите. — Она дышала прерывисто, она всхлипывала.