Уильям Голдинг - Зримая тьма
И Сим, старый, остро чувствовавший свою старость и недовольство самим собой, так же, как и всем миром, совершил насилие над привычной скрытностью и приоткрыл уголок комикса:
— Я раньше был в них влюблен.
Вот так — откровенно, ошеломляюще.
— То есть… не то, что ты мог бы подумать. Они были прелестны, их хотелось лелеять. Не знаю… они по-прежнему такие… по крайней мере та, брюнеточка, Софи была такой, когда я в последний раз ее видел. Светленькая, Тони — она-то пропала…
— Ах ты, старый романтик!
— Просто отцовский инстинкт. А Стэнхоуп — сам знаешь, ему на них и вправду наплевать, я уверен; к тому же все эти его женщины… впрочем, это было давно. Чувствовалось, что малышками пренебрегали. Ты только ради Бога не подумай…
— Я и не думаю. Нет, нет.
— Не то что бы…
— Само собой.
— Если ты меня понимаешь.
— Целиком и полностью.
— Видишь ли, моя дочь — наши дети — были гораздо старше…
— Да. Ясно.
— И когда практически рядом с тобой живут две такие очаровательные девчушки, вполне естественно, что…
— Конечно.
Наступила долгая пауза. Ее прервал Эдвин.
— Я подумал — соберемся завтра, если это тебе удобно. У него как раз будет свободный вечер.
— Хорошо, если Рут поправится.
— Она придет?
— Я имел в виду — если ее можно будет оставить одну. А Эдвина?
— О, нет! Определенно нет. Ты же знаешь Эдвину. Понимаешь, она его видела. Минуту или две, не больше. Она так, так…
— Чувствительна. Понимаю… Не представляю себе, как она может работать в больнице. То, что ей приходится там видеть…
— Да, та еще пытка. Но для нее есть разница. Она сама мне потом так сказала. Если бы он был пациентом, она бы относилась к нему иначе. Понимаешь?
— Да, понимаю.
— А когда она не на работе — это совсем другое дело.
— Ну да.
— Конечно, при крайней необходимости…
— Я понимаю.
— Так что, боюсь, мы будем втроем. Не густо, если вспомнить старые времена.
— Может быть, Эдвина согласится прийти посидеть с Рут?
— Сам знаешь, как она боится микробов. Понимаешь, она храбрая как лев, но микробы ее приводят в ужас. Вирусы — нет. Только микробы.
— Да, это логично. Микробы противнее вирусов. У микробов, вероятно, тоже бывают вирусы, как ты полагаешь?
— У нее попросту фобия.
— Она ведь не комитет. Как и большинство женщин. А ты — комитет, Эдвин? Я — да.
— Не понимаю, о чем ты.
— Все просто. Различные принципы веры. Умножь число членов комитета на число принципов веры…
— Никак не уловлю твоей мысли, Сим.
— Взять, допустим, преграды. Один из членов моего комитета верит в преграды. Он, например, считает, что, хотя по другую сторону этой стены — магазин Фрэнкли, по крайней мере, пока его еще не снесли, — стена существует реально, и бессмысленно утверждать обратное. Но другой член моего комитета… ну, как бы это сказать?
— Возможно, он проникнет за преграду.
— Это в твоем комитете есть такой? Пусть он в самом деле проникнет за нее, чтобы не осталось сомнений. Я-то знаю…
Я-то знаю, как разум может подняться со своего ложа, спуститься вниз по лестнице, пройти сквозь двери, по тропинке к конюшне, полной ясного и безмятежного сияния двух девочек. Но они спят и будут спать, даже если бы их образы исполняли глупый танец, безумную арабеску…
— Что ты знаешь?
— Неважно. Одного из членов комитета.
— Ведь доказано: все в мире — плод воображения.
— Преграды, как постановило голосование моего комитета, остаются преградами.
Единожды один — единица, совсем одинокая, и навечно такой пребудет.
Эдвин взглянул на часы.
— Надо бежать. Я сообщу тебе время после того, как он со мной свяжется.
— Мне удобнее поздно вечером.
— То есть твоему комитету в целом. А который из его членов помешан на маленьких девочках?
— Есть там один сентиментальный старикашка. Сомневаюсь, что он осмелится прийти.
Он открыл перед Эдвином дверь на улицу и вежливо помахал рукой его удаляющейся спине.
Сентиментальный старикашка?
Сим вздохнул. Не сентиментальный старикашка, а неуправляемый член.
В восемь вечера, оставив Рут с хорошей книгой и насытив желудок рыбным филе с картофельным пюре и консервированным горошком, Сим пересек магазин, запер за собой дверь и прошел несколько шагов к усадьбе Спраусона. На улице было еще светло, но с правой стороны здания в окне Стэнхоупа тем не менее горела лампа. Город затих, и только музыкальный автомат в «Кружке эля» будоражил тишину голубого летнего вечера. Сим размышлял про себя, что обещанная тишина в конюшне не так уж и необходима. Они вполне могли провести свое маленькое собрание — хотя слово «собрание» вряд ли уместно для троих людей — на улице; но едва он так подумал, как над старым каналом пролетел вертолет, мигая удаляющимся красным огоньком, и, словно для большей убедительности, по виадуку прогрохотал поезд. Когда оба механизма умолкли, его слух, вероятно, вновь обострившийся, уловил слабый стук печатной машинки, доносившийся из освещенного окна, где Стэнхоуп все еще работал над своей книгой, передачей или газетной колонкой. Сим поднялся на две ступеньки к стеклянной двери и открыл ее. Все было знакомо — адвокаты и Беллы слева, дверь Стэнхоупа справа, и в другом конце небольшого холла дверь, выходящая на крыльцо в сад. Для Сима это место было, абсурдным образом, исполнено романтичности. Он явственно осознавал и романтичность, и абсурдность. У него никогда не было ничего общего с двумя маленькими девочками, не было и не могло быть. Чистая фантазия. Один-два, не больше, визита в магазин…
На лестнице слева раздался шум. По ступенькам спускался возбужденный Эдвин, на этот раз приняв облик моложавого жизнелюба. Своей длинной рукой он обнял Сима за плечи и стиснул их со страшной силой.
— Сим, дружище, вот и ты!
Приветствие казалось настолько несолидным, что Сим поспешил высвободиться.
— Где он?
— Я жду его. Он знает, где мы собираемся. Думаю, должен знать. Идем?
Эдвин, необъятный как жизнь, размашистым шагом пересек холл и открыл дверь на садовое крыльцо:
— После тебя, дружище!
Тропинка, почти пропадающая в траве, вела среди кустов и цветущих деревьев к покрытой розовой черепицей конюшне со старинными слуховыми окошками. Сим испытал мгновение привычной неуверенности в существовании чего-то, что столько лет находилось рядом с ним, оставаясь для него неведомым. Он открыл было рот, чтобы сказать об этом, но передумал.
Каждый шаг вниз по ступенькам — их было шесть — отличался особым свойством. Какое-то онемение, оглушение. Сим, плававший в свое время с маской на Коста-Брава, сообразил, что это напоминает погружение под воду; но нет, в воде — мгновенный переход отсюда туда, сверху вниз, прорыв сквозь безупречную поверхность, границу. Здесь граница была столь же несомненна, но менее отчетлива. Спускаешься из вечернего шума Гринфилда шаг за шагом и… немеешь — не то слово, глохнешь — тоже не то. Точного слова не находилось. Однако вытянутый в длину сад, запущенный, заброшенный и пустынный, был сродни пруду… можно сказать, пруду покоя. Пруду отдохновения. Сим остановился и оглянулся, словно ожидая, что этот эффект откроется не только уху, но и глазу, однако ничего не увидел — только разросшиеся фруктовые деревья, буйные заросли роз, ромашки, крапиву, розмарин, люпины, иван-чай и наперстянки. Он посмотрел вверх, в чистое небо; и там, с поразительно огромной высоты, почти бесшумно спускался самолет, изящный и безобидный, как планер. Сим снова оглянулся — кустарники, виноград, вероника, — и запахи сада вторглись в его ноздри как нечто доселе неведомое.
Рука Эдвина легла ему на плечо.
— Идем!
— Я думал о том, насколько этот сад приятнее нашего крохотного газона. Я совсем забыл, что на свете есть цветы.
— Гринфилд — сельский городишко!
— Это с какой стороны посмотреть. А тишина!
Садовая дорожка привела их в затененный дворик.
Когда-то вход закрывали двойные двери, но их сняли. Осталась только одна маленькая дверь с противоположной стороны, выходившая к каналу. Слева от них вверх поднималась лестница.
— Наверх.
Сим взобрался вслед за Эдвином, остановился и осмотрелся. Назвать это квартирой было бы преувеличением. Места хватало только для узенького дивана, ветхой софы, маленького стола и стульев. Еще два шкафа и открытые дверные проемы с двух сторон, ведущие в крошечные спальни. Слуховые окошки выходили на канал и в другую сторону, на дом.
Сим ничего не говорил — просто стоял. Не скромный размер комнаты, не пол толщиной в одну доску, не внутренние перегородки из дешевой древесины ошеломили его. И не обшарпанная допотопная мебель, не кресло, из которого торчала набивка, не заляпанный стол. Все дело в ауре, в запахе. Кто-то, видимо, Софи, побывал здесь недавно, и навязчивый аромат дешевых духов висел в воздухе, словно прикрывая давние застоявшиеся запахи пищи, других духов, и — не жара и не испарины, а пота. На стене висело зеркало в узорной золоченой рамке, под ним — полочка со склянками, полупустыми патрончиками губной помады, жестянками, аэрозолями и пудреницами. Под слуховым окном на низком комодике сидела, скособочившись, огромная ухмыляющаяся кукла. Стол в середине комнаты был завален барахлом — колготки, кукла-марионетка, пара грязных трусов, женский журнал и наушники от транзисторного приемника. Однако покрывала стол бархатная скатерть с бахромой по краям, стену между пятнами клея, где когда-то были прилеплены картинки и фотографии, украшали китайские цветы и какие-то лоскутки разноцветных тканей, некоторые в форме розеток. И повсюду пыль.