Александр Дюма - Кавказ
Наш тарантас погрузился в воду по самый кузов. Я предпочел бы оказаться лучше в Самуре со всем его гневом и шумом: по крайней мере, сквозь чистую как хрусталь воду Самура виднелись катившиеся голыши.
Начальник конвоя повел нас прямо в квартиру, где уже приготовили ужин.
Кубинское ханство когда-то было одним из самых значительных в Дагестане. Оно включает в себя примерно десять тысяч семейств, составляющих шестьдесят пять тысяч человек. В самом городе насчитывается до одной тысячи семейств, т. е. около пяти тысяч жителей.
Климат Кубы имеет самую дурную репутацию. Это нечто вроде Террачино[155] Каспийского моря. Русские солдаты считают осуждением на смерть трехлетнее пребывание в кубинском гарнизоне: на вскрытиях почти всех трупов обнаруживаются печенки и легкие, зараженные гангреной: это доказывает что несчастные умирают от ядовитых болотных испарений[156].
Есть одно странное явление, не укладывающееся в выводы ученых. Это евреи, живущие на равнине и, следовательно, дышащие более вредным воздухом, нежели жители города Кубы, живущие на горе: первые не знают лихорадок, от которых умирают соседи на правом берегу Кудьют-чая[157].
В Кубе торгуют главным образом коврами, изготовляемыми женщинами, и кинжалами, приготовляемыми тамошними искусными оружейными мастерами. Я хотел купить один или два кинжала, но щедрость князя Багратиона и князя Али Султана настолько избаловала меня, что я стал довольно привередлив и уже не находил достаточно красивых или интересных в историческом отношении кинжалов, способных достойно пополнить мою коллекцию.
Из Кубы виднеются многие кавказские вершины, в том числе и вершина Шах-дага, этого снежного великана[158], известного по легендам и рекомендованного князем Багратионом.
В восемь часов утра лошади были запряжены, конвой готов: уездный начальник г-н Коциевский[159] отвел нам превосходное помещение и не переставал оказывать особое внимание до тех пор, пока не усадил нас в тарантас.
Некая маленькая девочка, которая, подобно Галатее Вергилия, пряталась только для того, чтобы быть больше на виду, сопровождала нас более чем на пятьдесят шагов, перебегая с кровли на кровлю. Кубинские кровли заменяют улицы других городов; только на кровлях можно ходить, не замочив ноги. Выезжая из Кубы, мы снова встретили ряд русских гор[160], по которым надлежало спускаться и подыматься под аккомпанемент криков и хлопанья кнутом.
Среди этих подъемов и спусков были три реки: Карачай (Черная река), Ак-чай (Белая река) и третья — Вельвеле (Шумная река).
По мере того, как мы подвигались вперед, огромный Апшеронский мыс уходил вправо от нас; с каждой верстой мы надеялись увидеть его оконечность, но мыс все вытягивался дальше и дальше. Впрочем, мы наслаждались великолепной, чисто летней атмосферой. С каждым шагом вперед деревья словно распускались.
Ночью мы прибыли на станцию Сумгаит. В пятистах шагах от нас слышался жалобный стон Каспийского моря. Я взобрался на песчаный бугор, чтобы при свете звезд полюбоваться им. С моря — спокойного и гладкого, как зеркало — взоры мои перенеслись на степь, простиравшуюся между нами и оконечностью Апшеронского мыса. Огни, видневшиеся в нескольких местах в двух или трех верстах от станции, обозначали татарское кочевье.
Я спустился с бугра и побежал на станцию.
Лошади еще не были запряжены.
Я предложил Муане и Калино проехать еще версты две и воспользоваться этой прекрасной ночью, чтобы полежать еще раз в нашей палатке, сделавшейся бесполезной со времени поездки к киргизским соленым озерам, и посмотреть поближе на татарский лагерь. Предложение было принято.
Затем пообещали ямщику рубль на водку. Второе предложение было принято с большим энтузиазмом, чем первое.
Мы сели в тарантас и в сопровождении одного татарина в качестве переводчика поехали объясняться с новыми знакомыми. Это был тот самый татарин, которого нам дали в Дербенте для наблюдения за исполнением наших желаний. Надо сказать правду, что поручение было важное, и он исполнял его добросовестно.
Весь день он мчался галопом во главе конвоя. За три версты от станции, где мы должны были остановиться, он удваивал галоп и исчезал, потом мы снова находили его у ворот станции с известием, что стол для нас уже готов. После этого он опять исчезал, и мы видели его только на другой день, на лошади и снова во главе конвоя.
Где и как он ужинал?
Где и как ночевал?
Это была тайна, которая, впрочем, в то время не занимала нас. Мгновенно, как бес, он показывался, лишь только мы поднимали окно экипажа.
Минут через десять мы увидели с правой стороны татарское кочевье. Оно было расположено вокруг развалин большого здания, которое при свете луны представлялось вдвое более обширным, возвышаясь посреди пустыни. Мы прежде всего спросили об этом строении, и оказалось, что это караван-сарай, оставленный Шах-Аббасом.
Развалины состояли из большой стены, с башнями по углам, которые, обрушившись, образовали террасы. При трепетном блеске бивуачных огней можно было отличить на стене нечто вроде иероглифических фигур, вырезанных на камне; они, вероятно, служили, архитектурным украшением. Кроме большой стены и башен, оставались еще три свода, дугообразные отверстия которых пришлись почти вровень с землей; туда спускались по отлогости, покрытой обломками.
Несколько татар поселились под сводом, освещая свое помещение зажженным хворостом.
О нашем прибытии было возвещено лаем собак; начиная от аула Унтер-кале, Муане решительно уже не доверял этим четвероногим, так несправедливо называемых друзьями человека. А потому мы вышли из тарантаса только тогда, когда кочевые соотечественники нашего татарина, представившего нас им как своих друзей, отозвали и успокоили собак.
Когда мы выехали на дорогу, вооруженные на этот раз ружьями и кинжалами, в чем, как потом выяснилось, не было никакой необходимости, то спросили у татар две вещи. Во-первых, можем ли мы стать лагерем возле них, на что они отвечали, что мы вправе поместиться, где пожелаем, ведь степь принадлежит всем без исключения. Во-вторых, можем ли посетить их в самом кочевье. На что они также отозвались, что наше посещение им будет очень приятно.
Пока четыре казака вытаскивали нашу палатку из телеги и разбивали ее по другую сторону дороги, близ засохшего колодца, камни которого были украшены такими же фигурами, какие мы уже заметили на стенах караван-сарая, мы подошли к ближайшим группкам людей.
Эта часть лагеря казалась главной. Ее обитатели сидели на мешках с мукой, перевозимой из Баку для Кавказской армии. Они пекли хлеб для ужина.
Эта операция производилась быстро: отрезали из огромного теста кусок, величиною с кулак, клали его на нечто типа железного барабана, разогретого углями, проводили по тесту деревянным катком, как делают наши кухарки, приготовляя сухари или лепешки, через минуту переворачивали на другую сторону — хлеб был готов. Эти горячие лепешки имели форму тех хрустящих пряников, которые продаются на наших деревенских праздниках.
Едва мы приблизились, один, казавшийся главным лицом, встал из круга и подошел к нам с хлебом и куском соли — символом предлагаемого нам гостеприимства. Мы взяли хлеб и соль и сели вокруг очага на мешках с мукой.
Без сомнения, они решили, будто гостеприимство, оказываемое хлебом и солью, было недостаточно.
Вот почему один из них снял висевший на стене кусок конины, отрезал от него часть, разделал на маленькие куски и положил их на тот железный барабан, на котором пекли хлеб; мясо начало дымиться, трещать и свертываться; через пять минут оно было изжарено, и нам дали знак, что это было сделано для нас. Мы вытащили из чехлов небольшие ножики и стали брать ими кусочки изжаренного мяса и есть с хлебом и солью. Как часто мы с куда меньшим аппетитом ужинали за столом, на котором было куда больше еды!
Бивак представлялся мне необыкновенно многозначительным. Ужинать с потомками Чингисхана и Тимура Хромого, в Прикаспийских степях, возле развалин караван-сарая, построенного Шах-Аббасом; видеть с одной стороны горизонт из гор Дагестана, откуда каждую минуту могут выйти разбойники, от которых надо защитить свою свободу и свою жизнь; с другой стороны, это великое озеро, посещаемое так мало, что оно почти так же неизвестно в Европе еще и поныне, несмотря на Клапрота, как и некогда в Греции, при Геродоте; слышать вокруг себя звон колокольчиков полусотни верблюдов, которые щиплют иссохшую траву или спят на песке, вытянув головы; быть одному или почти одному в стране, враждебной Европе; видеть свою одинокую палатку, как малую точку в безмерном пространстве; развернуть, быть может, в первый раз, при веянии ночного ветерка, трехцветное знамя[161] над палаткой. Это ведь не каждый день случается, все это оставляет неизгладимое впечатление на всю жизнь, все это можно снова видеть, закрыв глаза каждый раз, когда захочешь видеть — до такой степени рамка подобной картины величественна, даль поэтична, фигуры живописны, очертания определенны и контрастны.