Эрих Ремарк - Время жить и время умирать
Гребер сначала с ужасом уставился на окно, вспыхнувшее белым, желтым и зеленым светом, а затем метнулся обратно к воротам.
— Чего тебе опять? — заорал дежурный. — Не видишь, в нас угодило!
— Куда? В какой цех? Где шьют шинели?
— Шинели? Ерунда. Шинельный гораздо дальше.
— Верно? Моя жена…
— А поди ты к… со своей женой. Они все в убежище, тут у нас куча раненых и убитых. Не до тебя.
— Как, раненые и убитые? Ведь все в убежище?
— Да это же другие. Из концлагеря. Их никуда не уводят, ясно? Может, воображаешь, для них специальные убежища построили?
— Нет, — сказал Гребер. — Этого я не воображаю.
— То-то. Наконец заговорил разумно. А теперь убирайся. Ты старый вояка, тебе не годится быть такой размазней. К тому же все кончилось. Может, на сегодня и совсем.
Гребер посмотрел вверх. Слышно было только хлопанье зениток.
— Послушай, приятель, — сказал он. — Мне бы только узнать, что шинельный цех не пострадал! Пусти меня туда или узнай сам. Неужели у тебя нет жены?
— Есть, конечно. Я же тебе говорил. Думаешь, у меня сердце не болит?
— Тогда узнай! Сделай это, и с твоей женой наверняка ничего не случится.
Дежурный взглянул на Гребера и покачал головой.
— Ты, видно, и впрямь рехнулся. Вообразил себя господом богом.
Он пошел в свою дежурку и быстро вернулся.
— Звонил. Шинели в порядке. Прямое попадание только в присланных из концлагеря. Ну, а теперь проваливай! Женат-то давно?
— Пять дней.
Дежурный неожиданно ухмыльнулся.
— Чего ж сразу не сказал! Другое дело!
Гребер поплелся назад. «Мне хотелось иметь что-то, что могло бы меня поддержать, — подумал он. — Но я не знал другого: имея это, становишься уязвим вдвойне».
Все кончилось. В городе, полном огня, стоял нестерпимый запах пожарища и смерти. Пламя, красное и зеленое, желтое и белое, то змейками пробивалось сквозь рухнувшие стелы, то вдруг беззвучно вздымалось над крышами, то почти нежно лизало уцелевшие фасады, прижимаясь к ним вплотную, пугливо и осторожно обнимая их, то бурно вырывалось из зияющих окон. Кругом неистовствовали снопы огня, стены огня, вихри огня. Валялись обуглившиеся мертвецы, охваченные пламенем люди с криками выбегали из домов и неистово метались, кружились, пока без сил не падали на землю, ползали, задыхались. А потом они уже только содрогались и хрипели, распространяя вокруг себя запах горелого мяса.
— Живые факелы! — сказал кто-то рядом с Гребером. — И спасти их нельзя. Сгорят живьем. Этот проклятый состав в зажигательных бомбах опрыскивает человека и прожигает все насквозь — кожу, мясо, кости.
— А разве нельзя сбить огонь?
— Для каждого понадобился бы специальный огнетушитель. Да и то, пожалуй, не помогло бы. Ведь это чертово зелье сжигает все. Как они кричат!
— Уж лучше пристрелить сразу, если нельзя спасти.
— Попробуй, пристрели! Тебя живо вздернут. Да и не попадешь — мечутся как безумные! В том-то и вся беда, что они мечутся. Оттого и пылают, как факелы. Все дело в ветре, понимаешь? Они бегут и поднимают ветер, а ветер раздувает пламя. Один миг — и человек запылал!
Гребер посмотрел на говорившего. Надвинутая на лоб каска, а под ней глубокие глазницы и рот, в котором недостает многих зубов.
— Что ж, по-твоему, им следует стоять спокойно?
— Говоря отвлеченно, это было бы разумнее. Стоять или попытаться затушить пламя одеялами, или чем-нибудь еще. Но у кого тут окажутся под рукой одеяла? Кто об этом думает? И кто может стоять спокойно, когда он горит?..
— Никто. А ты, собственно, откуда? Из ПВО?
— Да ты что? Я из похоронной команды. Раненых, конечно, тоже подбираем, если попадутся. А вот и наш фургон. Наконец-то!
Гребер увидел едва двигавшийся между развалинами фургон, запряженный сивой лошадью.
— Постой, Густав! — крикнул тот, что разговаривал с Гребером. — Здесь не проедешь. Придется перетаскивать. Носилки есть?
— Есть. Две пары.
Гребер пошел с ними. За кирпичной стеной он увидел мертвецов. «Как на бойне, — подумал он. — Нет, не как на бойне: там хоть существует какой-то порядок, там туши разделаны по правилам, обескровлены и выпотрошены. Здесь же убитые растерзаны, раздроблены на куски, опалены, сожжены». Клочья одежды еще висели на них: рукав шерстяного свитера, юбка в горошек, коричневая вельветовая штанина, бюстгальтер и в нем черные окровавленные груди. В стороне беспорядочной кучей лежали изуродованные дети. Бомба попала в убежище, оказавшееся недостаточно пробным. Руки, ступни, раздавленные головы с еще уцелевшими кое-где волосами, вывернутые ноги и тут же — школьный ранец, корзинка с дохлой кошкой, очень бледный мальчик, белый, как альбинос, — мертвый, но без единой царапины, как будто в него еще не вдохнули душу и он ждет, чтобы его оживили. А возле — почернелый труп, обгоревший не очень сильно, но равномерно, если не считать одной ступни, багровой и покрытой пузырями. Нельзя было понять, мужчина это или женщина, — половые органы и грудь сгорели. Золотое кольцо ярко сверкало на черном сморщенном пальце.
— Глаза, — сказал кто-то. — Даже глаза выгорают.
Трупы погрузили в фургон.
— Линда, — повторяла какая-то женщина, шедшая за носилками. — Линда! Линда!
Солнечные лучи пробились сквозь тучи. Мокрый от дождя асфальт слабо мерцал. Свежая листва на уцелевших деревьях блестела. После дождя свет казался особенно ярким и сильным.
— Этого нельзя простить, никогда, — сказал кто-то позади Гребера.
Он обернулся. Женщина в красивой кокетливой шляпке, не отрываясь, смотрела на детей.
— Никогда! — повторила она. — Никогда! Ни на этом свете, ни на том.
Подошел патруль.
— Разойдись! Не задерживайся! А ну, разойдись! Марш!
Гребер пошел дальше. Чего нельзя простить? — размышлял он. После этой войны так бесконечно много надо будет прощать и нельзя будет простить! На это не хватит целой жизни. Он видел немало убитых детей, больше, чем здесь, — он видел их повсюду: во Франции, в Голландии, в Польше, в Африке, в России, и у всех этих детей, не только у немецких, были матери, которые их оплакивали. Но зачем думать об этом? Разве сам он не кричал всего час тому назад, обращаясь к небу, в котором гудели самолеты: «Гады, гады!»
Дом, где жила Элизабет, уцелел, но зажигательная бомба попала в один из соседних, пламя перекинулось на два других, и теперь уже занялись крыши всех трех домов.
Привратник стоял на улице.
— Почему не тушат? — спросил его Гребер.
Тот сделал рукою жест, словно охватывая широкой дугой весь город.
— Почему не тушат? — переспросил привратник.
— Воды нет, что ли?
— Вода-то есть. Да напора нет. Чуть капает. Да и к огню никак не подберешься. Крыша вот-вот обвалится.
Посреди улицы стояли кресла, чемоданы, птичья клетка с кошкой, валялись картины, узлы с одеждой. Из окон нижнего этажа потные, возбужденные люди выкидывали на улицу вещи, закатанные в перины и подушки. Другие бегали вверх и вниз по лестницам.
— Как вы думаете, дом сгорит дотла? — спросил Гребер привратника.
— Да уж наверно, если пожарные не подоспеют. Слава богу, ветер не сильный. На верхнем этаже открыли все краны и убрали легко воспламеняющиеся вещи. Больше ничего сделать нельзя. Кстати, где же обещанные вами сигары? С удовольствием выкурил бы одну.
— Завтра принесу, — ответил Гребер. — Завтра непременно.
Он посмотрел вверх, на окна Элизабет. Огонь пока не угрожал ее квартире непосредственно: до нее оставалось еще два этажа. В соседнем окне Гребер увидел мечущуюся фрау Лизер. Она увязывала узел, видимо, с постелью.
— Пойду соберу вещи, — сказал Гребер. — Это не помешает.
— Не помешает, — подтвердил привратник.
Какой-то мужчина в пенсне спускался по лестнице с тяжелым чемоданом и больно ударил им Гребера по ноге.
— Извините, пожалуйста, — вежливо проговорил мужчина, ни к кому не обращаясь, и побежал дальше.
Дверь в квартиру была открыта, коридор завален узлами. Фрау Лизер, прикусив губу, со слезами на глазах прошмыгнула мимо Гребера. Он вошел в комнату Элизабет и закрыл за собой дверь.
Сел в кресло у окна, осмотрелся. Его поразил царивший в комнате неожиданный, удивительно далекий от всего, что творилось снаружи, покой. Гребер посидел немного, не двигаясь, ни о чем не думая. Потом принялся искать чемоданы. Нашел два под кроватью и стал прикидывать, что именно следует взять.
Прежде всего надо было уложить платья Элизабет. Он вынул из шкафа те, которые счел наиболее необходимыми. Потом открыл комод и достал белье и чулки. Маленькую связку писем засунул между туфлями. С улицы до него донеслись шум и крики. Он выглянул в окно. Однако то были не пожарные, а жильцы, выносившие свои вещи. Он увидел женщину в норковом манто, сидевшую в красном плюшевом кресле перед разрушенным домом и крепко прижимавшую к себе маленький чемоданчик. «Наверно, ее драгоценности», — подумал Гребер и решил поискать по ящикам драгоценности Элизабет. Нашел несколько мелких вещиц — тонкий золотой браслет и старинную брошку с аметистом. Он взял и золотое платье. Прикасаясь к вещам Элизабет, он ощущал какую-то особенную нежность — нежность и легкий стыд, как будто делал что-то недозволенное.