Вирджиния Вулф - По морю прочь
— Что за романы вы пишете? — спросила она.
— Я хочу написать роман о Молчании, — сказал он. — О том, чего люди не говорят. Но это очень трудно. — Он вздохнул. — Однако вас это не трогает, — продолжил он, посмотрев на Рэчел почти свирепо. — Это никого не трогает. Вы читаете роман лишь для того, чтобы посмотреть, что за человек писатель и — если вы его знаете лично — кого из своих знакомых он вывел. Что касается самого романа, общей идеи, того, как автор видит свою тему, чувствует ее, соотносит ее с другими темами, — это волнует одного человека на миллион, даже меньше. И все же мне иногда кажется, что в мире нет более достойного занятия. Все эти люди, — он указал на гостиницу, — постоянно хотят того, что для них недоступно. А писательство, даже попытка писать дает невероятное удовлетворение. Вы правильно сказали: человеку не стоит стремиться к вершинам, достаточно способности их видеть.
Удовлетворение, о котором он говорил, отразилось на его лице, когда он смотрел на море.
Теперь настала очередь Рэчел впасть в уныние. Говоря о писательстве, он вдруг как будто отдалился. Пожалуй, он никогда и ни к кому не сможет питать какие-либо чувства. Все это желание узнать ее, сблизиться с ней, напор которого она ощущала почти болезненно, растаяло без следа.
— Вы хороший писатель? — спросила она.
— Да, — сказал он. — Не первоклассный, конечно. Хороший средний уровень, примерно наравне с Теккереем, я думаю.
Рэчел была удивлена. Во-первых, ей было странно слышать, что Теккерей средний писатель; затем, она не могла вдруг приобрести такую широту взглядов, чтобы поверить, будто великие писатели могут жить сейчас, или, даже если они есть, что великим писателем может оказаться ее знакомый. Его самоуверенность поразила и еще больше отдалила ее.
— Другой мой роман, — продолжил Хьюит, — о молодом человеке, одержимом одной идеей — быть джентльменом. Он умудряется существовать в Кембридже на сто фунтов в год. У него есть пиджак — когда-то это был очень хороший пиджак. Но брюки уже не так хороши. Ну вот, он едет в Лондон, проникает в хорошее общество — благодаря одной утренней встрече на берегах Серпантина[52]. Ему приходится лгать — понимаете, моя идея в том, чтобы показать постепенное разложение души — он выдает себя за сына крупного землевладельца из Девоншира. Тем временем пиджак все ветшает и ветшает, а брюки он уже едва осмеливается надевать. Вы можете представить, как этот нищий после какого-нибудь роскошного и разгульного вечера созерцает свой наряд — развешивает его на спинке кровати, раскладывает то на свету, то в тени и гадает, кто кого переживет — он эту одежду или она его. Его посещают мысли о самоубийстве. У него есть друг, добывающий себе пропитание продажей мелких птиц, которых ловит силками на полях у Аксбриджа[53]. Оба — ученые. Я знаю несколько таких жалких голодных созданий, которые цитируют Аристотеля над жареной селедкой и пинтой портера. Светскую жизнь я тоже должен показать, чтобы представить моего героя в самых разных обстоятельствах. Леди Тео Бингэм Бингли, чью гнедую кобылу ему посчастливилось осадить, — дочь очень знатного пэра из партии тори. Я опишу приемы, на которые я сам когда-то ходил, светских интеллектуалов — знаете, из тех, что любят держать на столе новейшие издания. Они устраивают приемы, речные пикники, вечеринки с играми. Эпизоды придумать нетрудно, трудно их воплотить, не увлекаясь чрезмерно, как случилось с леди Тео. Для нее, бедняжки, все кончилось плачевно, а для книги я планировал финал, погруженный в глубокую и омерзительную респектабельность. Отец от леди Тео отказался, она вышла замуж за моего героя, и они живут на уютной маленькой вилле под Кройдоном — в этом городке он устроился агентом по недвижимости. Ему так и не удается стать настоящим джентльменом. В этом самое интересное. Ну, хотели бы вы прочитать такую книгу? — спросил Хьюит. — А может, вам больше понравилась бы моя трагедия из эпохи Стюартов, — продолжил он, не дожидаясь ответа. — Моя идея в том, что в прошлом есть определенная красота, которую рядовой исторический романист губит своими нелепыми штампами. Луна становится «Регентом небес», всадники вонзают шпоры в конские бока и так далее. Я же хочу обращаться с персонажами, как будто они точно такие же люди, как мы. Преимущество в том, что, оторвавшись от нынешних условий, можно сделать их выразительнее и обобщеннее, чем если бы это были наши современники.
Рэчел выслушала все это со вниманием, но и с некоторой озадаченностью. Оба сидели и думали каждый о своем.
— Я не такой, как Хёрст, — задумчиво сказал Хьюит после паузы. — Я не вижу меловых кругов, которые разделяют людей. Иногда мне хотелось бы их видеть. Все это кажется чудовищно сложным и запутанным. Принять решение невозможно, составить суждение становится все труднее и труднее. Вы не находите? Потом становится вообще непонятно, что ты сам чувствуешь. Мы все блуждаем во тьме. Мы пытаемся найти выход, но можно ли представить себе нечто более смехотворное, чем личное мнение того или иного человека? Человек думает, что он что-то знает, но на самом деле он не знает ничего.
Говоря это, он оперся на локоть и стал перекладывать на траве камешки, изображавшие Рэчел и тетушек за обедом. Он говорил столько же сам с собой, сколько и с Рэчел. Он боролся с желанием, которое вернулось с еще большей силой: обнять ее, покончить с экивоками, прямо излить свои чувства. Он не верил в то, что говорил; все важное о ней он уже знал; чувствовал это в окружающем ее воздухе. Однако, так ничего не сказав, Хьюит продолжал перекладывать камешки.
— Вы мне нравитесь, а я вам? — вдруг проговорила Рэчел.
— Вы мне нравитесь чрезвычайно, — ответил Хьюит, чувствуя облегчение как человек, которому неожиданно дали возможность сказать то, что он хочет. Он перестал двигать камешки. — Давайте называть друг друга Теренс и Рэчел? — предложил он.
— Теренс, — повторила Рэчел. — Теренс — похоже на крик совы.
Она посмотрела на Теренса с внезапным восторгом расширившимися от радости глазами и тут же была поражена, как изменилось небо за ними. Сочная синева сменилась бледной, более воздушной голубизной, облака стали ярко-розовыми, далекими, они теснили друг друга; дневная южная жара, при которой они начали свою прогулку, уступила место вечернему покою.
— Наверное, уже поздно! — воскликнула Рэчел.
Было почти восемь часов.
— Но здесь восемь часов ничего не значат, верно? — спросил Теренс, когда они встали и пустились в обратный путь. Они шли довольно быстро, спускаясь с холма по узкой тропинке между оливами.
Они чувствовали себя ближе друг к другу, поскольку теперь оба знали, что такое восемь часов вечера в Ричмонде. Теренс шел впереди — чтобы идти рядом, не хватало места.
— Я думаю, что хочу писать романы во многом ради того же, ради чего вы играете на рояле, — начал он, повернув голову и говоря через плечо. — Мы хотим добраться до сути вещей, не так ли? Посмотрите на огни внизу, — продолжал он. — Они рассыпаны беспорядочно. То, что я придумываю, приходит ко мне, как огни… Я хочу сочетать их… Вы видели фигурные фейерверки?.. Я хочу создавать фигуры… Ведь вы хотите того же?
Они вышли на дорогу и могли идти рядом.
— Когда я играю на рояле? Нет, музыка — это другое… Но я вас понимаю. — Они стали изобретать теории, чтобы привести в согласие свои взгляды. Поскольку Хьюит не разбирался в музыке, Рэчел взяла его трость и стала чертить фигуры в легкой белой пыли, чтобы объяснить, как Бах создавал свои фуги.
— Мой музыкальный дар был погублен, — стал объяснять Хьюит, когда они пошли дальше после очередной наглядной демонстрации, — деревенским органистом у нас дома, который изобрел свою систему нотного письма и пытался преподать ее мне, в результате я так и не сыграл ни одной мелодии. Моя мать считала, что для мальчика музыка недостаточно мужественное занятие; она хотела, чтобы я убивал птиц и крыс — это худшее в сельской жизни. Мы живем в Девоншире. Самое прелестное место на свете. Только — когда взрослеешь, дома становится трудно. Я хотел бы познакомить вас с одной из моих сестер… А вот и ваша калитка. — Он толкнул ее. Они помолчали. Рэчел не могла пригласить его войти. Она не могла сказать, что надеется на следующую встречу, — сказать было нечего, поэтому она без слов прошла в калитку и вскоре скрылась. Как только Хьюит потерял ее из виду, он почувствовал, что к нему вернулась прежняя досада, только с еще большей силой. Их беседа была прервана посередине, как раз когда он начал говорить то, что хотел сказать. В конце концов, что они смогли сказать друг другу? Он припомнил все, о чем они говорили: случайные, необязательные темы, которые только вились вокруг да около и забирали время, так сблизили их, а потом так разделили и оставили его неудовлетворенным, в прежнем неведении о том, что она чувствует и какая она. Что толку говорить, говорить и только говорить?