Павел Вяземский - Письма и записки Оммер де Гелль
— Черт бы вас подрал![83] Какие коварные козни вы предпринимаете? — сказал ему мой муж не то сердито, не то смеясь.
— Что такое? Что за козни?
— Притворяйтесь, что вы тут ни при чем; я вам советую! Ваши матросы возятся около кабестана и готовятся поднять якорь. Что вы на это скажете?
— Это невозможно. Но я слышу какой-то шум. Жьякомо! — крикнул Тэтбу, с его загоревшим лицом и курчавыми волосами, ни дать ни взять, словно негр[84] — Ступайте скорее сюда, Жьякомо, и скажите мне, что у вас наверху творится?
Взошел лейтенант с невозмутимым лицом.
— Объясните мне, пожалуйста, что там происходит на палубе?
— Мы снимаемся с якоря, капитан.
— Вы снимаетесь с якоря, — возразил капитан, — да кто же вам отдал приказание, господин лейтенант?
— Вы день ото дня все откладываете; поневоле надо отсюда вас вытащить, капитан, как Улисса от поющих на берегу птиц с женскими лицами. Ветер подул отличный, совершенный норд-ост.
— Ну, хорошо, увозите же меня поскорее, не говоря худого слова, — сказал, наконец, консул, полусердясь, полушутя, с его добрейшей улыбкой, которая с ним всех примиряет. — Однако, г. Оммер, вы будете свидетелем, что если я снимаюсь с якоря, то это поневоле, и что тут виновник один черт, этот проклятый Жьякомо!
Лермонтов мне объяснил свою вчерашнюю выходку. Ему вдруг сделалось противно видеть меня, сидящую между генералом Бороздиным и Тэтбу де Мариньи. Ему стало невыносимо скучно, что я буду сидеть за обедом вдали от него. Он не мог выносить притворных ласк этого приторного франта времен Реставрации.
Я сильно упрекнула его в раздражительности, в нетерпении.
— Что же мы должны делать при всем гнете, который тяготеет на нас ежеминутно? Разве много один час потерпеть? Вы не великодушны.
У него такое поэтическое воображение, что он все это видел в биллиардном павильоне, когда мы там были вдвоем, и выпрыгнул в окно, увидав своего венецианского мавра. Его объяснение очень мило, сознайся; я его слушала и задыхалась.
Он, вообрази себе, так ревнив, что становится смешно, если бы не было так жаль его.
А Тэтбу в самом деле смешон; он ходит с утра в светло-синем фраке, с жгутом и одним эполетом и золотыми с якорями пуговицами, в белом жилете и предлинных шпорах (хотя он на лошади и без шпор держаться не умеет) и в нанковых, несмотря на осень, панталонах. Костюм его совершенно напоминает портреты Людовика XVIII, блаженной памяти. Он очень смешон, особенно когда вальсирует или галопирует и садится на минуту, весь впопыхах. Он, кажется, лечится от воображаемого жира и танцует более для моциона. Он не прочь и строить куры, но прежде всего моцион ему необходим. Он страдает закрытым геморроем. Он мне это сказал в первый раз, что меня встретил на бале у г-жи П<опандопул>о. Такие вещи можно слышать разве от фламандского ловеласа.
Кстати, я позабыла тебе сказать, что он о тебе вспоминает с восторгом; он уверяет, что всю зиму танцевал с тобою в Брюсселе на балах у Моссельманн, кажется, твоего отца. Он говорит, что ты ему напоминала трех сестер в Гельсингфорсе, которых он называл по имени: Аврора, Эмилия и Алина (их фамилия у меня совсем вышла из памяти). Одну сестру я знаю. Аврора жена близкого мне человека и действительно тебя напоминает, но ты белокура. Он говорит, что у ее сестры Эмилии тот же цвет волос, как у тебя. Алина очень похожа на Аврору, но выражение ее лица резче. Она более смотрит Юноной. Когда он тебя увидел на бале у принца Оранского в Брюсселе, он был сильно поражен этим сходством; он тебе тут же был представлен самой принцессой и тебе рассказал о своем плавании в Финляндию и встрече с тремя красавицами. А ты одна за троих его обворожила. Это было, кажется, в двадцать девятом году. Я тогда была маленькой девчонкой, ходила в длинных панталонах и в коротком платье. Он говорил об этом сходстве с великой княгиней, и она на это ему отвечала, что этих дам вовсе не знает, но тебя подозвала и представила ему. Что, ты помнишь ли это или он все врет?
Лермонтов торопится в Петербург и ужасно боится, чтобы не узнали там, что он заезжал в Ялту. Его карьера может пострадать. Графиня В<оронцова> ему обещала об этом в Петербург не писать ни полслова. Не говори об этом с Проспером Барантом: он сейчас напишет в Петербург, и опять пойдут сплетни. Он, может быть, даже вынужден будет сюда приехать, потому что дуэль еще не кончена. Выстрел остался за Лермонтовым; он это сказал перед судом и здесь повторяет во всеуслышание ту же песнь. Я это тебе все рассказываю, и мне в мысли только теперь пришло, что Лермонтов, его поэтический талант — все это для тебя то же самое, что говорить тебе о белом волке[85].
Я заходила в Ялте сказать, что мне нынче не нужно лошади. Мы вернулись в половине шестого, и мне г. де Гелль рассказал, как Тэтбу отправился к черкесам.
— Этого не может быть: он мне дал слово ехать с нами вместе!
Это неожиданное известие меня смутило, и я велела сказать Тэтбу, что если через три дня он не придет с своей яхтой, мы с ним наверное навеки рассоримся.
Моя горничная девушка вернулась из Ялты и мне донесла, что г. Тэтбу будет меня ожидать на рейде, как было условлено. На четвертый день я увидела шхуну и простилась с моим поэтом на станции.
Я долго оставалась в раздумьи, пока я слышала звон его колокольчика… и затем поспешила сесть на катер, доставивший меня на яхту.
С пушечной пальбой я встречена была г. Тэтбу де Мариньи, который дожидал меня внизу лестницы. Г. де Гелль уже ожидал меня на «Юлии». На берегу с раннего утра стояли какие-то подозрительные личности. Мое письмо тебе доставит г. Сеймур в Париже.
Тэтбу сидит у меня в каюте и очень торопит, хотя таможня ничего не смеет сказать. Я сейчас заметила, еще будучи на берегу, что пристав не скрывает своих подозрений, но войти на военное судно не посмеет ни в каком случае. Нас сопровождала военная шкуна «Машенька», конвоировавшая нас в Балаклаву. В ночь перевезли на яхту четырнадцать ящиков с двумястами двуствольных карабинов, разной мелочью для подарков, порохом, моими туалетами и двумя горными пушками; но все это за печатями английского консульства. Я их везу в подарок князю Адигееву, кроме моих парижских туалетов, разумеется, которые должны обворожить моего кавказского принца.
Мне ужасно жаль моего поэта. Ему несдобровать. Он так и просится на истории. А я целых две пушки везу его врагам. Если одна из них убьет его наповал, я тут же сойду с ума.
Ты, наверное, понимаешь, что такого человека любить можно, но не должно, скажешь ты. Ты, может быть, и права. Я, как утка, плаваю в воде, а выйду, отряхнусь, мне и солнца не нужно. Я вижу твое негодование. Ты ужасно добродетельна, но я лицемерить не люблю.
Это мне напоминает басню, которую мне рассказывала моя старая няня. Вообрази себе, что она меня уверила, что у меня утиные ноги, чтобы я их не выставляла напоказ; что люди скоро это заметят и станут бегать от меня, как от чертова отродья. Что за глупые фантазии водятся у этих старух! И я долго верила этим басням, много плакала и часто разувалась посмотреть, не растут ли у меня перепонки.
Ты очень хорошо знаешь, у меня никогда ни между пальцами, ни вообще на ногах, никогда отродясь мозолей не было. Я раз показала мои ноги Анатолю. Мне тогда было около двенадцати лет. Я очень хорошо помню; мы тогда праздновали в первый раз июльские дни. Он, наконец, разубедил меня, что я далеко не урод, напротив того. Ты себе представить не можешь, как я была счастлива! Ты сама знаешь, похожи ли мои ноги на утиные. Я бросилась в его братские объятия. Я почувствовала, что я женщина.
№ 124
Ноябрь 1840 года
До сих пор не могу вспомнить без удивления, с какой настойчивостью преследовали вас неудачи в ту достопамятную ночь, в которую драматизм постоянно смешивался со смешным. Благодаря множеству приключений, эта ночь сделалась достойным дополнением всех прежде проведенных нами в Кавказских горах. Впрочем, можете судить сами.
Около десяти часов вечера, приехав к Дону, мы узнали, что мост, по которому мы должны были проезжать, был в очень плохом состоянии и что, вероятно, нам придется ожидать рассвета, чтобы проехать через него. При нашем нетерпении скорее доехать до места такое замедление было очень неприятно, тем более, что мы имели в виду эту самую ночь провести в Ростове, оставившем по себе такое приятное воспоминание, где хороший ужин и мягкая постель вполне вознаградили бы поспешность нашей поездки. К тому же и погода, благоприятствовавшая нам до сих пор, вдруг переменилась: сделалось холодно, что еще более усилило наше желание переехать мост. Все эти причины были слишком важны, чтобы обратить наше внимание на то, что говорили нам; мы продолжали путь. Однако же, подъезжая к реке, множество отпряженных телег не оставили в нас никакого сомнения относительно дурного состояния моста. Крестьяне, лежащие возле своих повозок и терпеливо ожидающие рассвета, подтвердили своими рассказами прежде сделанные нам предостережения. Все это мало успокаивало; было только 11 часов, и нам предстояло провести около 7 часов в бричке, подвергаясь ночной стуже; между тем, раз уже достигнув другого берега, мы могли бы доехать до Ростова в 2 часа. Право, это соображение было очень заманчиво, чтобы заставить <не> отказаться нас от принятого намерения.