Жан-Мари Гюстав Леклезио - Блуждающая звезда
Как давно я не слушала эту тишину, не ощущала этого покоя. Мне вспомнилось море, каким я увидела его однажды утром, высунувшись из трюма «Сетте фрателли», так давно, что это уже кажется легендой. Я представила отца на этом корабле, в час, когда край солнца касается края моря и озаряет пенные гребни волн. Я помню, так он говорил об Иерусалиме, город света был, казалось, облаком или миражом над новой землей. Где он, этот город? Да и есть ли он на самом деле?
Я остановилась у подножия гор, где начинаются огромные луга, — здесь Марио искал гадюк, здесь я хотела увидеть, как идет мне навстречу в высокой траве отец. Солнце припекало вовсю, оно сияло теперь в самой середине неба, сгребая тени. Долина была еще подернута дымкой утреннего тумана, и ни одной живой души, ни дома, ни звука, ни шороха. Зеленый склон уходил к небу, словно в бесконечность. Единственный человеческий след был на нем — дорога.
Я поняла: вот здесь они шли, мой отец во главе, за ним вереницей беженцы, женщины, закутанные в платки, дети — кто хнычет, кто беззаботно лепечет, мужчины позади с чемоданами, мешками с провизией, теплыми одеялами. Сердце отчаянно билось, я шла, поднимаясь все выше, напрямик по высокой траве. Был конец лета, как и сорок лет назад, я хорошо это помню: синее небо, такое огромное, что, кажется, можно заглянуть в глубины Вселенной.
Запах выжженной травы, пронзительный стрекот кузнечиков. Над темными низинами с криком кружили коршуны. Мое сердце так бьется, потому что я иду к той самой правде. Все это еще живо, я ничего не забыла, это было вчера, только вчера мы шли с мамой по острым камням этой дороги туда, к перевалу, в Италию, сквозь грозовые тучи. Женщины сидели на обочине дороги, положив рядом с собой узлы, смотрели пустыми, застывшими глазами. Как пьянит здесь трава, этот запах кружит голову, наверно, фермеры из деревни недавно косили, и она начинает увядать. Пот заливает лицо, течет по спине, а я все иду знакомой тропой вверх по зеленому склону. Я теперь на бескрайнем лугу, раскинувшемся до самых скалистых вершин. Я уже так высоко, что не вижу долины. Солнце опускается к синим горам. Тучи набухшие, тяжелые, пышные, где-то слышны раскаты грома.
Передо мной пастушьи хижины. Сколько лет этим сооружениям из камней? Может быть, они были здесь еще до того, как люди построили свои города, храмы и цитадели. Чем ближе я подхожу к хижинам, тем сильнее чувствую холод где-то внутри, меня знобит, несмотря на жаркое солнце и дурманящий запах увядающей травы. Это пришло внезапно: я точно знаю, я уверена. Здесь. Они прятались здесь, в каменных хижинах. Когда беженцы вышли на равнину, появились их убийцы с автоматами наперевес, и кто-то крикнул по-французски: «Бегите! Быстро, быстро, удирайте! Бегите, ну же, вам ничего не сделают!» Кричал гестаповец, он был в элегантном сером костюме, в фетровой шляпе. И по этой высокой траве женщины и дети побежали, за ними старухи, мужчины, точно перепуганное стадо. Тогда эсэсовцы открыли огонь, и автоматные очереди прочесали луг. Тела падают друг на друга, исполненные страха крики тонут в крови. Те, кто еще жив, пытаются бежать вниз по склону, к тропе, по которой они пришли, но пули настигают их в спину. Узлы, чемоданы, мешки с мукой раскатились по траве, рассыпалась одежда, как будто для игры, ботинки. Солдаты не тронули вещей. Тела они дотащили за ноги до пастушьих хижин и бросили их там, в солнечном свете.
Под вечер проливной дождь накрыл зеленый склон и каменные хижины. Тропа спускается, теряясь в высокой траве, в долину, полную теней, как и раньше, давно, когда острые травинки были на уровне моих губ и я не знала, где я. Никто больше не приходит сюда. Разве что в конце лета пригонит стадо овец старый глухой пастух, который разговаривает со своей собакой свистом и садится на камень посмотреть, как плывут облака.
Я спустилась с горы почти бегом, в высокой траве, по скользкой тропке. Лежат ли еще здесь гадюки, сплетясь в любовных битвах? Умеет ли еще кто-нибудь звать их, как Марио, тихим свистом сквозь зубы? Все кружится вокруг меня, я чувствую себя единственной живой душой, последней женщиной, уцелевшей в войнах. Мне кажется теперь, что город света, Иерусалим, который так хотел увидеть мой отец, — он там, наверху этого зеленого склона, там все его небесные купола, все минареты, связывающие земной мир с заоблачным.
В долине сумрак был теплым. Тихо шелестел дождь над дорогой. Остановился грузовик, и шофер-итальянец довез меня до Ниццы. Я узнала то, за чем приехала. Через два дня здесь будут Филип и Мишель. Я люблю их. С ними я уеду обратно за море, в мою страну, где так прекрасен свет. В глазах детей он сияет всего ярче, в глазах, из которых я хочу изгнать боль. Я знаю, все теперь начнется. И я снова думаю о Неджме, моей сестре, потерянной так давно, в облаке дорожной пыли, о той, кого я должна отыскать.
* * *Как красиво море в сумерках. Смешались вода, земля и небо. Наплывает туман, незаметно окутывая горизонт. И такая тишина, несмотря на движение машин и шаги людей. Так спокойно на дамбе, где сидит Эстер. Она смотрит прямо перед собой, почти не мигая. Уже несколько дней она приходит сюда на закате, садится и смотрит на море. Сегодня она пришла в последний раз. Завтра Филип и Мишель будут здесь, вместе они сядут в поезд, уедут в Париж, в Лондон. Надо уехать, чтобы забыть.
Каждый вечер в один и тот же час сюда приходят рыбаки. Располагаются на бетонных плитах волнорезов, тщательно готовят наживку, удилища, леску, все их движения точны и уверенны. Эстер нравится смотреть на них. Они такие деловитые, такие серьезные, что кажется, будто все остальное — иллюзия, наваждение, воспаленная фантазия безумца, бредящего в одиночестве в больничном коридоре. И Эстер думает, что это и есть истинное — рыбаки в закатном свете забрасывают в море удочки, грузила, со свистом рассекая воздух, врезаются в невысокую волну, и переливами играет свет, когда размытое солнце скрывается в тумане. Взгляд Эстер теряется в серо-голубой безбрежности, потом останавливается, сосредоточившись на одной лодочке, на единственном узеньком треугольном парусе, медленно плывущем сквозь туман.
Кончается лето. Дни стали короче, ночь наступает внезапно. Эстер чуть-чуть знобит, хоть воздух еще теплый. Рыбаки на волнорезе включили радио. Музыка долетает с порывами ветра, поет женский голос, громко и как будто фальшиво, сквозь треск помех из-за грозы в горах.
Рыбаки время от времени оглядываются, смотрят на нее вприщур, переговариваются на местном диалекте, посмеиваясь, — она догадывается, что над ней. Среди них есть совсем молоденькие, ровесники ее сына, итальянского типа парни в розовых рубашках с коротким рукавом. Что они могут о ней говорить? Ей трудно представить: она ведь одета, как бродяжка, волосы с проседью коротко острижены, а лицо все еще детское, почерневшее за несколько дней под горным солнцем. Но ей даже приятно слышать их голоса, их вульгарную музыку, их смех. Это доказательство, что они реальны, что все это есть на самом деле — тихое море, бетонные глыбы, парус в тумане. Они не исчезнут. Она чувствует легкость, словно ее наполняет воздух, светящийся туман. Море вошло в нее, с накатывающими волнами, с бликами отраженного света. Все меняется в этот час, все преображается. Как давно она не испытывала такого покоя, такой свободы. Ей вспоминается палуба корабля, ночь, когда не стало ни земли, ни времени. Это было после Ливорно или, может быть, чуть южнее, перед Мессинским проливом. Несмотря на запрет капитана, Эстер вскарабкалась по трапу, вылезла в приоткрытый люк на палубу и на холодном ветру, крадучись, как вор, выбралась на нос. Вахту нес Сильвио, он пропустил ее, ничего не сказав, будто не заметил. Эстер помнит, как скользил корабль по морской глади, невидимый в ночи, помнит тихий плеск воды о форштевень и вибрацию мотора под палубой. На полубаке включили радио, и матросы слушали музыку, гнусавую, сквозь треск, как та, которую слушают сейчас рыбаки. Это было американское радио, с Сицилии, из Танжера, джазовая музыка порывами вспарывала ночь, тоже как сегодня, а они плыли, не зная куда, затерянные в безбрежности. То удаляясь, то нарастая, звучал голос, мощный, хриплый, Билли Холидэй пела «Solitude» и «Sophisticated Lady», и Ада Браун пела, и Джек Дюпре, и пальцы Литтл Джонни Джонса летали по клавишам пианино. Имена она узнала от Жака Берже, позже, когда они слушали пластинки на стареньком патефоне, в комнате Норы в кибуце Рамат-Йоханан. «Jealous Heart». Эстер помнит мотив, она напевала его тихонько, когда ходила по улицам, и потом, в Канаде, все это тоже было, музыка в квартире на авеню Нотр-Дам помогала ей жить в одиночестве и холоде, на чужбине. Вот и сейчас, на волнорезе, у моря, уже ставшего черным, ее уносит куда-то музыка, что звучит из радиоприемника рыбаков. Она вспоминает, как это было тогда, как плыли они к неведомому, к другому берегу моря. Но сердце у нее щемит, потому что для Элизабет, думает она, уже нет и не будет больше пути. Корабль, летевший по водной глади на крыльях музыки Билли Холидэй, замер, когда Элизабет перестала дышать. Она умерла ночью, одна на больничной койке, и никто не держал ее за руку. Эстер вошла в палату и увидела белое-белое запрокинутое лицо на подушке, темные пятна век. Она склонилась над телом, уже остывшим, окоченевшим, заговорила: «Не сейчас, пожалуйста. Останься еще хоть ненадолго! Я расскажу тебе про Италию, про Амантею». Эстер сказала это вслух, сжимая холодную руку, пытаясь передать немного своего тепла мертвым пальцам. Вошла медсестра и молча встала у двери.