Роберт Стивенсон - Веселые ребята и другие рассказы
Старик совсем разволновался. Видя это, я приподнялся на постели и раскрыл перед ним всю мою душу. Я поведал ему и про нашу любовь, и про ее решение; я поделился с ним всеми моими переживаниями, моим ужасом и минутами омерзения и отвращения, пережитыми мной под их кровом, я признался ему во всех моих диких фантазиях, но сказал ему также, что теперь с этим покончено, и в заключение я обратился к нему не с чисто внешней покорностью, а с искренней просьбой подать мне совет, высказать мне свое мнение о том, как следует поступить.
Он очень терпеливо выслушал меня до конца, но при этом не выказал ни малейшего удивления. И когда я кончил, он некоторое время сидел молча и, видимо, обдумывал, что мне сказать, или же хотел разобраться в моих переживаниях.
— Церковь, — начал он и тотчас же оборвал на этом слове. — Простите, сын мой, я совершенно забыл, что ведь вы не христианин, — сказал он, — но все равно, я хотел вам сказать, что в столь необычайном вопросе, в столь исключительном случае, даже и сама Святая Церковь не сказала своего решающего слова. Но если вы желаете услышать мое личное мнение, то вот оно: лучшим судьей в данном случае, несомненно, является сеньорита, и я на вашем месте подчинился бы ее решению. Ей все лучше известно, чем кому-либо из нас, и она в состоянии рассудить справедливо и разумно.
После этих слов он встал и, пожав мне руку, ушел, и с того времени стал менее часто наведываться ко мне; а когда я начал вставать с постели и выходить на улицу, он положительно избегал моего общества, как будто он боялся и старался отстранить от себя всякие дальнейшие разговоры со мной. Не то, чтобы он делал это из чувства неприязни ко мне, нет, но скорее так, как бы человек старался избегать встречи с задающим загадки сфинксом. Жители деревни тоже, видимо, избегали и сторонились меня; с большой неохотой соглашался кто-нибудь из них служить мне проводником, когда я желал совершить прогулку в горы, несмотря даже на то, что я всегда весьма щедро оплачивал их труд. Сначала я думал, что они косятся на меня, и как я замечал, многие, вероятно, более суеверные из них, даже осеняют себя крестным знамением при моем приближении, потому что я, по их мнению, еретик, но вскоре я убедился, что главная причина их отчуждения от меня крылась в том, что я некоторое время жил в «ресиденсии». В большинстве случаев люди моего уровня пренебрегают дикими и суеверными взглядами темного крестьянства, но я при этом почему-то против воли ощущал как будто холодок, и мрачная тень понемногу спускалась на мою любовь и заволакивала ее словно саваном; она не то чтобы совсем умерла в моей душе, — нет, но прежней жгучей мучительной страсти уже не было. Все эти мелочи не могли, конечно, убить во мне любви, но я не смею отрицать, что они до известной степени обуздали мое увлечение и мой пыл.
В нескольких милях к западу от деревни Сиерра образовывала как бы широкую брешь, в которую видно было все здание «ресиденсии» с прилегающими к ней садом и огородом и все плато, на котором стояло это здание. Я взял привычку ежедневно ходить туда. На вершине горы стоял лес, и как раз в том месте, где лесная тропинка выходила из чащи на открытое место, выступ утеса точно навес свешивался над ним. На этом выступе стоял большой каменный крест с распятием в натуральную величину. Распятие это по форме и исполнению производило особенно тяжелое впечатление, но меня к нему влекло неудержимо, и это место у креста было моим излюбленным местом, где я обыкновенно просиживал часами, изо дня в день, глядя на знакомое плато и на величественное старое здание «ресиденсии»; иногда я видел Филиппа, который отсюда казался не больше мухи, видел, как он работал в саду, как он ходил взад и вперед. Иногда туман застилал мне вид, но затем ветер, приносившийся с гор, разгонял его, и тогда перед моими глазами словно отдергивалась невидимой рукой завеса; иногда вся долина подо мной дремала, залитая солнцем, а в другой раз дождь сплошь застилал ее серой пеленой, так что мне ее совсем не было видно. Этот отдаленный наблюдательный пост с открывающимся с него видом на те места, где моя жизнь испытала столь странный переворот, как нельзя более соответствовал моему душевному настроению. Здесь я проводил иногда целые дни, обсуждая и взвешивая все условия нашего взаимного положения, то склоняясь на сторону голоса любви, то внимая голосу рассудка и осторожности, а в конце концов оставаясь все в том же положении неопределенности и нерешимости и по-прежнему колеблясь между тем и другим.
Однажды, когда я сидел на своей скале, по тропинке из леса вышел высокий тощий крестьянин в темном плаще; очевидно, он был не здешний и не знал меня даже и понаслышке, а потому, вместо того, чтобы обойти меня стороной, он, напротив того, подошел ко мне и присел на камень подле меня. Вскоре между нами завязался разговор. Между прочим он сообщил мне, что раньше он был погонщиком мулов и в былые годы много исходил гор и все эти горы знает как свой двор, а впоследствии он следовал за армией со своими мулами, заработал маленький капиталец и теперь живет на покое со своей семьей.
— А вот это здание вы знаете? — спросил я, указывая ему на «ресиденсию»; дело в том, что мне быстро наскучивал всякий разговор, отвлекавший мои мысли от Олальи. Прежде чем ответить, мой собеседник посмотрел на меня мрачно и строго, а затем набожно перекрестился.
— Слишком хорошо знаю, — промолвил он. — В этом проклятом гнезде один из моих товарищей продал свою душу сатане; защити нас, Пресвятая Дева, от соблазна и искушения!.. И заплатил он, бедняга, за это дорогой ценой; теперь он, верно, горит в геенне огненной, в самом жарком адском пламени.
При этих его словах на меня вдруг напал такой страх, что я не мог сказать ни слова. Немного помолчав, бывший погонщик мулов продолжал, но таким тоном, как если бы он говорил сам с собой.
— Да, хорошо, ох, как хорошо знаю а это место. Я и сам там побывал, за порогом этого дьявольского гнезда! Стояла метель, в горах снегом проходы завалило, ветер выл, что лютый зверь, и гнал перед собой целые тучи снега, и кружил его; в эту ночь в горах была верная смерть; но там, у очага, было хуже смерти! Я схватил его за руку и силком потащил его к воротам; я молил его, упрашивал, уговаривал, заклинал всем, что у него было дорогого и любимого на земле, чтобы он шел со мной; но нет! Я упал перед ним на колени, на снег, и звал его, и я видел, что он был тронут моей мольбой и готов был, быть может, последовать за мной; но как раз в эту минуту она вышла на галерею и позвала его по имени. Он обернулся, а она стояла с шандалом в руках и улыбкой манила его к себе. Я громко взмолился к Богу и обхватил его обеими руками; держал крепко, но он оттолкнул меня и как обезумевший побежал к ней без оглядки, оставив меня одного… Выбор его был сделан! Прости ему, Господи!.. Господи, помилуй нас, грешных!.. Я бы охотно помолился за него, но какая ему от этого будет польза?.. Есть грехи, которых даже и сам папа отпустить не может.
— Ну, а после что же сталось с вашим товарищем? — спросил я.
— Что с ним сталось, одному Богу известно, — сказал крестьянин. — Но если правда то, что говорят, и что кругом слышишь, то его конец был достоин его греха!.. При одной мысли о том волосы становятся дыбом… Да, сеньор!..
— Вы хотите сказать, что его убили?..
— Ну, конечно, убили, — отозвался мой собеседник, — но как! Вот в чем весь ужас. Впрочем, есть вещи, о которых грешно даже и говорить. — Он махнул рукой и замолк.
— Ну, а те люди, что живут там… — начал было я, но он с диким порывом перебил меня:
— Люди!? — крикнул он. — Какие там люди!? Там нет людей, нет ни мужчин, ни женщин, в этом сатанинском гнезде. Там все дьявольское отродье! Как? Неужели вы прожили здесь так долго и ничего не слыхали?..
И он приблизил свой рот к самому моему уху и принялся таинственным, жутким шепотом сообщать мне самые ужасные вещи, озираясь и оглядываясь, словно боясь, чтобы птицы здесь, в горах, не услышали его и не пали мертвыми, сраженные ужасом. То, что он мне говорил, едва ли была правда. Это скорее всего была басня, вымышленная суеверными горцами, — басня даже и не оригинальная, одно из старых, как мир, преданий, изукрашенных фантазией невежественного деревенского люда, — но меня поразила в его словах не самая суть этой басни, а то заключение, которое я услышал из его уст.
— В прежние времена, — сказал он, — церковь непременно бы приказала сжечь это дьявольское гнездо и все это змеиное отродье, но теперь у церкви руки стали коротки. Даже товарищ мой, Мигуель, остался здесь, на земле, не наказанным ни людьми, ни церковью, но зато он предстал во всем своем страшном грехе перед судом прогневанного Бога. Конечно, это было очень дурно, что это так случилось, но теперь этого больше не будет. Падре уже стар, он в преклонных годах, ослаб и потому смотрит на все сквозь пальцы; мало того, говорят, что его там околдовали; но зато у его паствы теперь раскрылись глаза! Люди поняли наконец опасность такого соседства, поняли, что если они еще дольше будут терпеть это, то сами за то дадут ответ Богу, или же сами погибнут с нечестивцами — и вот не сегодня завтра… во всяком случае, скоро, от этого сатанинского гнезда останется только один пепел, а дым взовьется высоко к небу, как дым кадильницы перед алтарем.