Гертруд Лефорт - Венок ангелов
Это сообщение произвело на него сокрушительное действие. Он спросил срывающимся голосом, кто внушил мне этот план, и, не дожидаясь ответа, выпалил, что вчера вечером он, разумеется, собирался меня проводить и долго искал меня, но я исчезла. По лицу его было видно, что он догадался, кто стал моим провожатым, и не сомневается в том, что профессору принадлежит и идея моей поездки. Вместо ответа я протянула ему письмо Жаннет. Я надеялась, что он, знавший Жаннет по своим римским каникулам и даже относившийся к ней лучше, чем к другим, раскается по крайней мере в одном своем несправедливом подозрении. Однако произошло обратное тому, чего я ожидала: его подозрительность устремилась в еще более опасное русло – я сразу же почувствовала это, как только произнесла слово «Рим».
Я опять попытаюсь быть краткой. Он без обиняков потребовал, чтобы я отказалась от поездки. Однако чем настойчивее он этого добивался, тем больше я укреплялась в своем убеждении, что нам нужно на время расстаться и что разговор с отцом Анжело для меня просто необходим. Я прямо сказала ему об этом. Он не стал больше возражать, я только увидела, как на лице его вновь появилось такое выражение, будто он говорит себе: человеку доступно все, чего он по-настоящему пожелает; желание есть возможность. Но меня это ничуть не смутило.
Несколько дней он не появлялся. Я занималась приготовлениями к путешествию. Одиночество оказывало на меня благотворное действие, и я внушала себе, что, должно быть, такое же действие оно оказывает и на него. Я уже обратилась в бюро путешествий и позаботилась о визе, как вдруг Энцио вновь появился у меня, на этот раз с неожиданным известием: его мать тяжело заболела и просит меня о помощи. Признаться, вначале я приняла эту болезнь за козырь, который моя будущая свекровь вложила сыну в руки, чтобы удержать меня от неугодной ему поездки. Не то чтобы я заподозрила притворство с ее стороны или какую-нибудь «дежурную» болезнь наподобие тех, что, например, всегда были наготове у Зайдэ; подобные фокусы были не в ее характере. Но такие матери, как она, просто заболевают, если это требуется для пользы сына, так же как они становятся здоровыми и сильными, если болезнь поражает их чадо, – последнее я в свое время имела возможность наблюдать в Риме. Одним словом, я рассматривала эту болезнь как случай аналогичный тому, что произошел в Риме, только теперь герои поменялись ролями. Так и оказалось на самом деле.
Едва очутившись у постели больной, я сразу же увидела, насколько серьезны произошедшие с ней изменения. Она слабым голосом напомнила мне, как еще во время моего первого визита выражала опасения, что старость однажды подкосит ее так же быстро, как мою бабушку. И вот, похоже, ее час пробил. Она, правда, всегда мечтала о другой невесте для своего сына, простодушно призналась она, но Энцио не желает в жены никого, кроме меня, и потому нужно найти выход, который обеспечил бы ему благополучие, несмотря на брак с бедной девушкой. Мне следует оставить учебу и взять на себя заботу о пансионе, так как сама она уже едва ли когда-нибудь сможет вести дела. Она просила меня переселиться в пансион как можно скорее, чтобы она еще успела посвятить меня во все тонкости ее хозяйства. Я ответила, что вначале хотела бы знать, чем могу помочь лично ей, так как она, вне всяких сомнений, нуждалась в заботе и уходе. Она не противилась моему желанию, но, судя по всему, не придавала своей собственной беде особого значения, а больше беспокоилась о том, чтобы пансион, который все это время кормил Энцио, не пришел в упадок. С присущей ей энергией, перед которой была бессильна даже болезнь, она убеждала меня в том, что должность редактора совсем не то, что нужно ее сыну, его нервам необходимы покой и сон, а жизнь, связанная с газетами, то есть с политикой, полна тревог и опасностей. К газетам и политике она, похоже, испытывала то же самое недоверие, что и к так называемому tкte-а– tкte с историей, которым страдала в Риме.
Я, конечно же, знала как то, что Энцио никогда не оставит ни газеты, ни политику, так и то, что он, в сущности, с презрением относится к пансиону своей матери. Но ее беспокойство о единственном источнике дохода было настолько велико, что я, боясь разволновать ее еще больше, решила пока не противоречить и уступить ей хотя бы временно: ее болезнь была оружием, перед которым невозможно было устоять. К тому же врач подтвердил мое впечатление, сообщив, что мы имеем дело с крайне опасным упадком сил этой, в сущности, довольно крепкой женщины, с которым, ввиду преклонного возраста больной, очень нелегко справиться, – во всяком случае, ей совершенно необходимы покой и забота. И наконец, сам Энцио был очень встревожен состоянием матери. Он заклинал меня исполнить ее желание, и я еще раз убедилась – так же как тогда в Риме, во время его собственной болезни, – что они все же, несмотря ни на что, мать и сын. У меня наконец опять появилось чувство, будто я стою прямо перед открытой дверью его сердца, сердца, которое я не могла бросить в беде: ведь мужчины так беспомощны у постели больного!
Так мне пришлось отказаться от радости свидания с Вечным городом. Я попросила Жаннет приехать ко мне в Гейдельберг и сообщила ей и отцу Анжело о том, что моя свадьба расстроилась из-за враждебного отношения Энцио к Церкви, но что я, однако, остаюсь его невестой и не теряю надежды на наше соединение. Затем я со спокойной совестью предалась заботам, ставшим для меня, как я полагала, первой возможностью показать Энцио не только мою собственную любовь, но и любовь Христа, противопоставить грубой, слепой силе ее ласковую, но непреодолимую власть, которая, будучи явленной в такой форме, не может его возмутить и которую он, в сущности, сам призвал на помощь.
Позже мне пришлось выслушать упрек в том, что я добровольно подвергла себя страшной опасности. И я вполне заслужила этот упрек. Я не могу оправдать этот шаг тем, что не знала, что делала. Напротив, мое оправдание как раз и заключается в том, что я это знала, – я не хотела щадить себя и ограждать от опасностей! Богу было угодно сделать так, чтобы я получила еще одно отчетливое предостережение: когда я сообщила Энцио о своем решении остаться, в его лице как будто вспыхнуло что-то, чего я никогда в нем прежде не видела. Что-то ослепительно яркое, какая-то хищная настороженность, какая-то непередаваемая уверенность, триумф которой, однако, в конце концов оказался преждевременным.
Он заметил мой испуг.
– Что с тобой? – спросил он почти враждебно. – Ты раскаиваешься в своем решении? Чего ты боишься?
Я смотрела на него внимательно и серьезно.
– Я не раскаиваюсь, Энцио, – ответила я. – И не боюсь ничего, если речь идет о тебе и твоей матери. Но я обещала тебе в своем письме, что никогда не стану посягать на твою свободу. Обещай же и ты мне то же самое, обещай мне все, что я обещала тебе в своем письме, – ведь ты до сих пор на него не ответил!
Он спросил, есть ли в этом нужда, – слова его прозвучали так, словно он взывает к моему доверию. Но доверия, с тех пор как он принял участие в моем изгнании из дома опекуна, больше не было! Я молчала, подавив боль, вызванную напоминанием об этой утрате.
– Неужели ты никогда не сможешь забыть эту злополучную историю?.. – воскликнул он вдруг в отчаянии. – Ведь ты же сама не выдержишь этого – постоянно думать о том, что перед тобой человек, которому нельзя верить. И это при твоей… при твоем мировоззрении!..
Он впервые апеллировал к моей вере. Но именно в этом-то и заключалось предостережение! И я услышала его. Но есть доверие вопреки всякому недоверию – доверие как последняя мольба, как заклинание.
– Энцио, я хочу верить тебе! Защити меня от моего недоверия – только ты один можешь это сделать!.. – воскликнула я, бросившись ему на грудь.
Он был потрясен и растроган. Но когда он прижал меня к себе, меня все же охватило щемяще-тягостное чувство, как будто я прильнула сердцем к самому источнику опасности, подобно птице, строящей гнездо прямо в силке птицелова. Впрочем, это впечатление очень скоро рассеялось, и мое отношение к нему, благодаря переезду в пансион его матери, вновь обрело почти прежнюю непосредственность. Разделяющие нас противоречия исчезли сами по себе, опасные разговоры прекратились. Средоточием нашей повседневной жизни стала его больная мать. Я, к своему удивлению, даже временами могла себе представить, что между нами все опять станет просто и естественно, как тогда, когда он сказал: «Только так, и никак иначе. Иначе и быть не может!» Именно это я и чувствовала, находясь у постели больной. Если вначале меня терзали сожаления о несостоявшемся свидании с Римом, то вскоре их сменило чувство радости и благодарности судьбе за возможность принести Энцио эту жертву. Я испытывала настоящее блаженство, оказывая его матери бесконечные маленькие знаки любви, в которых она теперь особенно нуждалась из-за своей болезни, и тем самым выражая свою любовь к нему, ведь его мать была и моей матерью – так я тогда истолковывала слова двух ангелов в моей комнате. Это блаженство усиливала еще и мысль о бабушке, заменившей мне мать: она, которая так ревностно следила за тем, чтобы мать Энцио не чувствовала себя обделенной вниманием и заботой, без сомнения, одобрила бы мое решение. Иногда мне даже казалось, что я своими руками способна рассеять повисшую над ее могилой мрачную тень болезненного непонимания и разлада между ними и окончательно примирить их друг с другом. Более того, я по-детски наивно полагала, что, перебравшись в пансион его матери, я нашла решение, которое хотя бы немного облегчит нам обоим боль о несостоявшейся свадьбе.