Камилло Бойто - Коснись ее руки, плесни у ног...
Судьба распорядилась так, что это кошмарное происшествие случилось невдалеке от города, знаменитого героическим сопротивлением Ганнибалу и своими трюфелями. Пока мои попутчики успокаивали свои нервы и желчь кто лимонадом, а кто, согласно потребностям натуры, изрядным количеством вина, я бросился на поиски циклопических стен на вершине цитадели, у храмов Конкордии, Юпитера и Марса, дворца, называемого дворцом Теодориха, и прочих, не знаю каких, древностей. На одной площади я полюбовался Мадонной Кривелли, в Палаццо Пубблико осмотрел картину Спаньи, потом бросил взгляд на мозаику, украшавшую фасад собора, и зашел внутрь. В соборе я сразу направился на хоры, зная, что Фра Филиппо расписал их сценами из жизни Девы Марии.
От свода отделился Ангел, чтобы сесть в одно из кресел, окружавших абсиду. Ангел читал. Глаза его внимательно смотрели в книгу, светлые волосы сияли золотом вокруг миловидного лица, длинное платье из ярко-голубой ткани спадало широкими складками, скрывало ноги и прикрывало нижней полой край деревянной ступеньки. Руки были затянуты в очень высокие, застегнутые на множество серебряных пуговок перчатки желтоватой кожи, которые почти до средины предплечья закрывали узкие рукава платья. Спинка торжественного кресла из массивного черного дерева, украшенная резными изображениями, чудесным образом венчала фантастическое видение, почти терявшееся в полутени. Поскольку этот призрак (или ангел? или женщина?) не замечал меня, я открыл альбом и несколькими штрихами набросал его фигуру. Но, вглядевшись внимательно в томик, который дама читала с таким вниманием, я увидел, что обложка у него ярко-красного цвета. Затем, напрягши зрение, я смог заметить на обложке тисненое золотом слово и вдобавок желтую закладку, выступавшую из переплета.
Это был — я мог поклясться — мой Петрарка.
— Мадонна, — сказал я, и благороднейшая дама подняла на меня небесной голубизны глаза, — не знаю, говорю ли я с бесплотным видением, плодом моего воображения или с достойной обожания жительницей земли, этой обители смертных. Как бы то ни было, надеюсь, вам не доставит огорчения благосклонно выслушать смиренную просьбу.
Должно быть, мой вид был полон смущенной робости, потому что прекрасное создание сложило губы в улыбку, в которой натуральная доброта соединялась с легкой тенью лукавства. Она осталась неподвижна и не промолвила ни слова. Я продолжил:
— Благородная госпожа, сделайте милость, откройте книгу, что в ваших руках, на странице двести три.
Дама поискала страницу и нашла ее.
— Видите дату и две жирные линии, отчеркнувшие стих?
Она слегка покраснела, казалось, ее светлые волосы стали золотыми, она поняла, что томик — мой, и протянула руку вернуть его мне полным чистого благородства движением, в котором, мне показалось, я разглядел некоторое сожаление.
— Нет, — сказал я тогда, — книга сия не должна покинуть благородную даму. Поэт любви воспел ваши небесной голубизны очи, ваши ангельские волосы, ваши ланиты, подобные розам, ваше ясное чело, ваш величественный вид. Книга сия написана для вас и принадлежит вам.
Дама собиралась встать и разомкнуть уста, из которых я не слышал еще ни одного слова, когда несколько человек со смехом вошли на хоры. Тогда я быстро обошел с другой стороны алтарь и вышел из церкви.
Полночи я мечтал об этом создании кисти Перуджино. Как могла она оказаться сидящей в одиночестве в абсиде собора? Как моя потерянная в Терни книга могла очутиться в ее руках? Понять этого я не мог. На следующее утро мне было очень плохо, оттого что нужно было уезжать. По мере удаления от Сполето в моей душе все сильнее разгорался пламень любопытства. Меня так сильно захватила интрига случившегося, что по прибытии в Фолиньо я провел весь вечер и ночь на постоялом дворе и отъехал в Мачерату, так и не удосужившись ничего посмотреть. Из моей памяти выпали эти два дня, о чем, я думаю, читатель не должен слишком печалиться.
Для того чтобы вывести меня из мечтательного состояния, понадобилось, чтобы сама истина побудила меня вести рассказ дальше. Так вот, мы выехали из Фолиньо, не помню почему, достаточно поздно, уже днем. Небо извергало струи дождя, окруженная горами местность становилась все более хмурой, затопленную дорогу местами пересекали водные потоки, загромождали камни, принесенные водой с крутых склонов близстоящих гор, превращая дорогу в настоящее проклятье. Остался позади Кольфьорито, за ним Чинкуемилья. Пощипывал холод. Лошади шли шагом, с великим трудом они тащили тяжелую карету, на подъемах нам часто приходилось выходить и толкать и лошадей, и экипаж. Буря неистовствовала, из горных ущелий дул безжалостный ветер, нас ослепляли всполохи молний, раскатываясь звонким эхом, громыхал гром, развалины замка мрачно смотрели с вершины скалы, разъяренные стихией. При подъезде к немногочисленным убогим лачугам Серравалле на дороге показались беспорядочно сновавшие люди, они несли землю, доски, стволы деревьев и хворост, чтобы хоть временно привести в порядок дорогу на участке, по меньшей мере, в двадцать метров длиной, снесенную потоком, который, вздувшись от ливших в те дни дождей, изменил на вершине холма свое первоначальное русло. Световой день угасал, люди работали почти в темноте. Они не намеревались продолжать этот тяжкий труд до рассвета, и хочешь не хочешь, а ночь нам пришлось провести в Серравалле.
Судьба распорядилась так, что размытый участок дороги не доходил до гостиницы, так что наша карета смогла к ней подъехать. Стоявший в дверях и смотревший на нас хозяин объявил, что ни для людей, ни для кареты места нет, но тем не менее пригласил нас войти, добавив, что было бы чудом найти хоть один свободный угол. Действительно, каретный навес был переполнен каретами разного рода. В хлеву, превращенном в конюшню, лошади стояли в большой тесноте. Немногие комнаты были набиты людьми всякого сословия: дамами, господами, крестьянами и крестьянками, путниками, среди которых был даже один паломник. Не знаю, как устроились мои попутчики, но я, войдя в кухню и увидев в очаге весело пылающие и потрескивающие дрова, сказал себе: «Клянусь Вакхом, я ночую в этой кухне».
Но вместо того чтобы громко вскричать evoè[10], мне пришлось обратить к небесной Киприде просьбу, чтобы Боги даровали мне ночь, полную целомудренных и чистейших проявлений приязни.
Педагог (про себя, несколько обескураженный). Во имя Аристотеля! Что же, сколько веревочке ни виться, а конца так и не будет?
IV
Как автор провел ночь на кухне
Просторное и низкое помещение не имело другого источника света, кроме красного колеблющегося света камина. Разве еще тоненький фитилек, брошенный в разбитый стакан и плававший в слое масла на два пальца, налитого поверх грязной воды, теплился перед живописным образом Мадонны, чей хмурый лик окружала гирлянда славящих ее ангелочков, изображенных с круглыми головками карминного цвета и с зелеными крылышками. Фитилек был похож на извивающегося червя, повернувшего голову к хмурому лику и извергающего на образ свою бледную, но назойливую искру. Тени на потолке, сработанном из параллельно уложенных, грубо остроганных и побеленных балок, с удалением от очага становились все шире, пока не сливались с темнотой. В одном углу от самого пола возвышалась высокая гора ящиков, чемоданов, баулов, шляпных картонок и мешков. В центре стояли два стола из светлого дерева, на которых в беспорядке валялись разного рода вещи; вдоль обеих длинных стен высились четыре буфета, на чьих дверцах сохранились уже не навесы, а только пазы от них. Несколько обтянутых соломой стульев, почти все уже без обтяжки, завершали меблировку кухни в остерии сельца Серравалле.
Самым замечательным местом был, по правде говоря, очаг. Не знаю, сказал ли я, что очаг был так велик, что на нем можно было приготовить целого быка; вокруг него стояли скамьи, на которых могли удобно расположиться десятка два людей. Девять или десять человек простой наружности уже сидели на них, попивая вино, время от времени они возобновляли свою беседу и беспрестанно зевали друг за другом.
Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно![11]
Причину этого призыва я сразу объясню благородному читателю. На трех подушках алого шелка мягко возлежало явившееся мне в соборе города Сполето грациозное создание. Оно спало. Спадавшие двумя длинными струящимися потоками волосы, не знаю почему, напомнили мне светлые воды свободно текущей Арно, если смотреть на реку со стенки у огородов монастыря Фьезоле. На ней было ее голубое платье, при ярком пламени очага переливавшееся зелеными блестками. Одна из двух длинных перчаток лежала на полу, блестящие пуговки отбрасывали серебряные искорки. Даже во сне она сжимала в левой руке томик «Стихов» Петрарки. С быстротой молнии рука вызвала в моем воображении исчезнувший образ: я узнавал ее, я держал ее в памяти, эту руку из кареты, отъехавшей из Отриколи. Пока я, ошалевший, охваченный вихрем мыслей, смотрел на прекрасную спящую даму, она повернулась боком и открыла взору ногу, обутую в черный, украшенный красными кисточками сапожок. В том не было сомнений, это была нога из той же кареты.