Василий Гроссман - Несколько печальных дней (Повести и рассказы)
– Здравствуйте.
После этого он споткнулся и, садясь, так загрохотал стулом, что Марья Андреевна вскрикнула.
Мальчик ел, глядя в книгу, и ни разу не посмотрел в свою тарелку…
– Вы не боитесь, юноша, угодить себе вилкой в глаз? – спросил Верхотурский.
Мальчик мотнул головой.
– Ах, это несчастье! – сказала Марья Андреевна. – У меня сердце обливалось кровью, пока я привыкла.
– Доктор, доктор, – закричала она, – завтрак давно простыл! – и, обращаясь к Верхотурскому, сказала: – Вы поверите, за тридцать лет не было случая, чтобы он пришел вовремя к столу. Вечно приходится по десять раз подогревать и носить из кухни в столовую. Прислуга его ненавидит за это.
В дверях показался доктор.
– Иду, иду, иду… Помою руки и моментально сажусь за стол.
Москвин и Фактарович рассмеялись.
– Да, – сказал Москвин – мы здесь четвертый день, и каждый раз доктор говорит: «Помою руки и сажусь обедать» – и уходит на час.
Но на этот раз доктор пришел вовремя. Он вошел стремительной походкой, откинул ногой завернувшийся угол дорожки, сорвал листочек с календаря, щелчком сбил осколок яичной скорлупы, поднял с полу бумажку и бросил ее в полоскательницу. Садясь, он ущипнул мальчика за щеку и спросил:
– Ну, как дела, будущий Лавуазье?
Коля, продолжая смотреть в книгу, сказал:
– Глупо.
– Ну так вот, – сказал доктор, потирая руки от предстоящих удовольствий вкусного рассказа и еды. – Ну так вот, могу вам сообщить все новости.
Здесь, в столовой, он смотрел на своих непрошенных гостей с радушием и любовью, так как больше всего в жизни он любил рассказывать во время еды.
Он очень обижался, когда жена, перебивая его, говорила:
– Ешь, ешь, ты меня замучишь этими историями про царя Гороха.
Теперь, радуясь слушателям, он принялся рассказывать. в городе польская кавалерия, по улицам ездят патрули, возле здания городской управы стоят четыре пулемета, у поляков колоссальнейшая артиллерия, танки, в город они придут к вечеру; это основные силы второй армии.
– Ешь, пожалуйста, уже два раза подогревают тебе завтрак. И когда доктор попробовал рассердиться, Марья Андреевна сказала умоляющим голосом, которого он особенно боялся: – Как тебе не стыдно говорить людям, поневоле живущим в твоем доме, вещи, которые им тяжело слушать? Неужели ты не понимаешь!
Верхотурский поднял голову, поглядел на Марью Андреевну, а Коля крикнул:
– Стыдно, стыдно! – и, схватив книгу, выбежал из столовой.
Доктор поднес руки к вискам и, обращаясь к Верхотурскому, сказал:
– Вот, в собственной семье.
После завтрака доктор надел на рукав перевязь с красным крестом и собрался на визиты.
– Не могу сидеть минуты без дела, – сказал он, – в любые бомбардировки хожу к больным, и черт меня не берет.
В коридоре он долго внушал Поле, что разговаривать с больными следует держа дверь запертой на цепочку и, прежде чем впустить кого-нибудь, нужно позвать Марью Андреевну.
– Ты говори: «Я без хозяйки никого не впущу», – понимаешь ты?
– Та понимаю, боже ж мий, чи я зовсим дурная? – отвечала Поля.
– Никто не говорит, что ты зовсим дурная, а я только объясняю, чтобы ты хорошенько все поняла; кто бы ни просил впустить его, что бы он ни говорил, ты отвечай: «Я без хозяйки никого не впущу». И сейчас же иди за Марьей Андреевной, понимаешь?
Поля молчала, и доктор сердито спрашивал:
– Чего же ты молчишь, неужели не понимаешь?
Марья Андреевна сказала, что Москвину следует надеть докторские брюки, ибо в галифе он выглядит подозрительно.
– Но вообще, можете не беспокоиться, – с гордостью проговорила она,– доктор настолько уважаем, что никто не осмелится прийти с обыском в нашу квартиру.
Она ушла хлопотать по хозяйству, а Верхотурский и военкомы остались в столовой.
– Помыть, что ли, посуду? Скука смертная, – сказал Москвин и, пощупав свой живот, покачал головой.
Фактарович икнул и заговорил плачущим голосом:
– Товарищи, я здесь с ума сойду. Я задыхаюсь в этой обстановке. Я ведь сам жил в такой семейке, у своего папаши, мне эта механика известна.
– Брось! – сказал Москвин. – Подумаешь, обстановка! Ты бы посмотрел на моего папаню, когда он в получку возвращался.
– А я вот полежу на этом роскошном диване, – сказал Верхотурский и улегся, подкладывал под затылок подушечки.
Он взял одну подушку в руки и принялся рассматривать ее. На черном бархате была вышита бисером яркая бабочка, сотни разноцветных бисеринок переливались в сложном, тонком узоре, составлявшем расцветку крыльев.
Верхотурский ковырнул пальцем вышивку, потер ладонью бабочкины глаза, сделанные из круглых красных пуговичек, и задумчиво сказал:
– Ну-ну, доложу я вам…
Потом он положил подушечку себе на живот и довольно закряхтел.
– Пойдем на склад Опродкомарма, поиграем в шахматишки, – предложил Фактарович.
– Только не турнирную, а любительскую, – ответил Москвин.
– Т-рус.
– Я, знаешь, боюсь тебя в один день доконать, у тебя еще рана откроется от огорчения.
– Не бойся за мою рану, товарищ.
Как только они начинали говорить о шахматах, между ними устанавливался этот мальчишеский, сварливый тон. Это повелось еще с того времени, когда они лежали в полевом госпитале и сестра милосердия, глядя на их бумажные лица и прислушиваясь к их слабым голосам, едва слышным сквозь гул орудий, пугалась: ей казалось, что раненые военкомы сошли с ума.
Вдруг с улицы раздался шум, крики. Толкая друг друга, комиссары побежали к окну.
Через площадь мчался толстый лысый человечек, а за ним, придерживая рукой шашку, гнался высокий и тощий солдат. Лысый человек бежал молча, он бодал воздух своей круглой головой, точно проламывал себе дорогу, а серовато-синий солдат мерно перебирал ногами и делал это так неохотно, словно верблюд, которого гонят палкой.
– Стуй, стуй, пшя крев! – кричал солдат.
Но «пшя крев» и не думал останавливаться. Вот он в последний раз повел шеей, боднул невидимое препятствие и скрылся за железной калиткой. И тотчас вслед за ним во двор вбежал тощий солдат.
Площадь вдруг опустела, и три человека, стоя у окна, долго молчали.
– Догонит, сукин кот, – шепотом сказал Москвин.
– Как много камней, – точно силясь понять что-то, проговорил Фактарович.
А Верхотурский молчал, поглаживая подушечку, которую машинально захватил, вскочив с дивана.
Из калитки вышел солдат, держа за шнурки два желтых ботинка. Он оглянулся, точно собираясь ступить в воду, и пошел через площадь. И как только солдат побрел, помахивая ботинками, на площадь выбежал лысый толстяк.
– Пани, пани, мои буты! – кричал он, всплескивая руками и приплясывая вокруг солдата. Его ноги в светлых носках еле касались земли, и было похоже, что человек танцует какой-то веселый, задорный танец.
Солдат пошел быстрее, но толстяк не отставал от него.
– Пани, мои буты! – орал он и старался вырвать ботинки, но солдат, сердито закричав, метко лягнул его по заду. Он шел быстрыми шагами, худой, небритый, подняв ботинки над головой, а маленький толстяк в светлых носках прыгал возле него и пронзительно кричал.
Он уже не боялся ни револьвера, ни кавалерийской сабли, весь охваченный могучим желанием вернуть свои оранжево-желтые ботинки. Так они дошли до середины площади, и солдат начал озираться, не зная, куда идти.
– Пани, мои буты, – с новой силой взвыл толстяк, и кавалерист вдруг повернулся и ударил его сапогом в живот. Толстяк тяжело упал на спину. Кавалеристу, должно быть, стало неловко, что он так жестоко ударил человека. Он воровато оглядел площадь, окна домов – не видел ли кто-нибудь, как ударился упавший нежным, жирным затылком о камни. И солдат увидел, что десятки глаз смотрят на него, он увидел полных ненависти и ужаса людей, стоявших у окон, заставленных горшками, в которых цвели жирные комнатные цветы. Солдат увидел отвращение на лицах этих людей, ставших, как только он поднял голову, задергивать кружевные занавески. Он высоко поднял ботинки и швырнул их лежавшему толстяку. Потом он пошел, не оглядываясь по сторонам, худой, небритый мародер в помятой старой шинели, и скрылся в переулке.
Толстяк оперся на локоть, приподнялся, посмотрел в ту сторону, куда ушел грабитель, вдруг сел и начал надевать ботинок. Из домов выбежали люди, обступили его, все одновременно говоря и размахивая руками. Потом толстяк пошел к одному из домов, победно стуча отвоеванными ботинками, а люди шли вслед за ним, хлопали его по спине и хохотали, полные гордости, что маленький человек оказался сильней солдата.
– Да, картинка, – сказал Москвин.
Верхотурский ударил его по животу, проговорил:
– Вот какие дела, товарищи, – и, почему-то оглянувшись на дверь, сказал: – Белополяков мы прогоним через месяц или три – это мне не внушает сомнений, а вот с этим индивидом нам долго придется воевать, ух как долго!