Грэм Грин - Комната в подвале
Это нечестно, но он обязан Бейнзу всем: Зоологический сад, бутылка лимонада, поездка домой на омнибусе. Даже ужин требовал верности Бейнзу. Но ему было страшно; он касался чего-то такого же мучительного, как кошмар: окровавленная голова, волки, стук-стук-стук. Жизнь нещадно наваливалась на него: не ставьте же ему в вину, что дальнейшие шестьдесят лет он отворачивался от нее. Он встал с кровати, надел ночные туфли, по привычке старательно оправил их на ноге и, крадучись, подошел к двери; на нижней площадке было не так темно, потому что тяжелые шторы отдали в чистку и сквозь высокие окна падал свет с улицы. Миссис Бейнз осторожно нажимала на стеклянную дверную ручку; он крикнул пронзительным голосом:
— Бейнз, Бейнз!
Миссис Бейнз повернулась и увидела его; он стоял в одной пижаме, прижавшись к перилам — беспомощный, беспомощнее самого Бейнза, и это зрелище еще сильнее разожгло в ней жестокость и погнало ее вверх по лестнице. Он снова был во власти кошмара, снова не мог двинуться. Мужество навсегда оставило его; он исчерпал свое мужество до конца и не успел больше накопить его, не успел хотя бы постепенно закалиться; сейчас он не мог даже крикнуть.
Но Бейнз выбежал из лучшей гостевой комнаты, услышав его крик, и опередил миссис Бейнз. Едва только она ступила на площадку, как он схватил ее поперек туловища. Она замахнулась на него руками в черных нитяных перчатках, и он укусил ее за палец. Она застигла его врасплох, не дав ему опомниться, он боролся с ней яростно, как с чужой, а она отбивалась, зная, на кого направлена ее ненависть. Она покажет им всем, не безразлично ли, с кого начать; они обманули ее; но отражение в зеркале все еще стояло перед ней и говорило, что надо соблюдать достоинство, что она не так молода, чтобы забывать о чувстве собственного достоинства: осыпай его градом пощечин, но не кусайся, толкай его, но не бей ногами.
Старость, тусклость и безнадежность предали ее. Она перелетела через перила, пузырясь черным платьем, и упала в холл; она лежала у парадной двери, точно мешок с углем, который следовало бы внести в подвал через двор. Филип видел это; Эмми видела это; она вдруг села с широко открытыми глазами на пороге лучшей гостевой комнаты, будто у нее не было сил стоять. Бейнз медленно спустился в холл.
Убежать из дому Филипу было не трудно; о нем забыли; он сошел во двор по лестнице для прислуги, потому что у парадной двери лежала миссис Бейнз; он не понимал, зачем ей там лежать; все непонятное ужасало его, как странные картинки в книгах, которых ему еще не читали. Мир взрослых целиком завладел домом; в спальне тоже было опасно; их страсти хлынули и туда. Оставалось одно — бежать, по лестнице для прислуги, через двор, и никогда больше не возвращаться сюда. В таких случаях не думают о том, что озябнешь, что захочется есть, спать; в течение часа ему будет казаться, будто от людей можно убежать навсегда.
В одной пижаме и в ночных туфлях он вышел на площадь, но там его никто не мог увидеть. Это был тот час, когда обитатели особняков разъезжаются по театрам или сидят дома. Он перелез через чугунную ограду в маленький садик; платаны простерли свои бледные лапы между ним и небом. Будто лес, которому нет ни конца, ни края. Он притаился за деревом, и волки отступили; ему казалось, что здесь, в уголке между маленькой чугунной скамейкой и деревом, его никогда не найдут. Он заплакал от горького счастья, от жалости к самому себе; он один, совсем один; не надо больше хранить чужие секреты; он отказался от чувства ответственности раз и навсегда. Пусть взрослые живут в своем мире и оставят его одного в этом надежном уголке среди платанов. «Не будь Иуда одинок в детстве, он не предал бы Христа». Можно было проследить, как мягкое детское личико черствеет в скороспелом эгоизме взрослого человека.
Вскоре дверь номера сорок восемь приоткрылась, и, выглянув из-за нее, Бейнз посмотрел направо, налево; потом он подал знак рукой, и на пороге появилась Эмми; они будто в последнюю минуту попали на вокзал и даже не простились друг с другом; она быстро зашагала прочь, бледная, несчастная от того, что приходится уходить, и лицо ее мелькнуло, точно в окне вагона, когда поезд набирает скорость. Бейнз закрыл за собой дверь; в подвальной комнате горел огонь, полисмен обходил площадь, заглядывая в каждый дворик. По тому, светились ли занавешенные окна вторых этажей, можно было судить, дома хозяева или нет.
Филип обследовал садик; времени на это потребовалось немного: двадцать ярдов на двадцать — кусты, платаны, две чугунные скамьи и песчаная дорожка, по обе стороны калитки на замках, ворох сухих листьев. Но он не мог оставаться здесь: в кустах что-то зашуршало, два глаза, горящих, как у сибирского волка, сверкнули оттуда, и он с ужасом подумал: а вдруг миссис Бейнз найдет его здесь! Он не успеет перелезть через ограду; она вцепится в него сзади.
Он вышел из садика с другой стороны — не фешенебельной, и сразу же очутился среди дешевых ресторанов, маленьких писчебумажных магазинов, где можно было купить и китайский бильярд, среди объявлений о сдаче сомнительных меблированных пристанищ, среди убогих гостиниц, державших свои двери настежь. Прохожие на улице попадались редко, потому что пивные были еще открыты, но все же какая-то неряшливо одетая женщина со свертком под мышкой крикнула ему с противоположного тротуара, и швейцар из кино хотел остановить его, но он перебежал на другую сторону. Он уходил все дальше и дальше; на улицах легче было затеряться, чем среди платанов. У площади его еще могли задержать и вернуть домой: слишком было ясно, откуда этот мальчик; но чем дальше он уходил от тех мест, тем больше стирались в нем отличительные черты. Вечер был теплый; в этом районе, где люди не стесняли себя строгими правилами, любой ребенок мог слоняться по улицам, вместо того чтобы спать. Здесь ему было не одиноко даже среди взрослых; он мог сойти за здешнего ребенка откуда-нибудь по соседству, взрослые не нажалуются на него — сами когда-то были такими же малышами. Уличная пыль, сажа, вылетавшая вместе с искрами из паровозов, которые пробегали невдалеке, — одели его защитным покровом. Ему повстречалась ватага ребят, с хохотом удиравших от чего-то или от кого-то; он добежал вместе с ними до угла и там остался один, с липкой конфетой, зажатой в руке.
Вот теперь он окончательно затерялся, но на то, чтобы идти дальше и дальше, его не хватало. Сначала ему было страшно — а вдруг задержат; прошел час, и он уже мечтал об этом. Дорогу домой не найдешь, да и нельзя возвращаться одному: он боялся миссис Бейнз так, как никогда в жизни. Бейнз был его другом, но теперь случилось что-то такое, после чего вся власть перешла к миссис Бейнз. Он намеренно замедлял шаги, стараясь попасться кому-нибудь на глаза, но его никто не замечал. Люди семьями сидели на порогах своих домов, дыша вечерней прохладой перед сном; ящики с мусором были выставлены на тротуар, и он испачкал туфли о гнилые капустные листья. Повсюду звучали голоса, но он чувствовал себя отрезанным от них; эти люди были чужие ему и с того дня чужими и остались; между ними и миссис Бейнз было что-то общее, и он отгородился от них рамками своего класса. Еще час назад он боялся полисменов, но теперь ему хотелось, чтобы кто-нибудь из них отвел его домой; с полисменом даже миссис Бейнз не страшна. Он прошелся в двух шагах от констебля, регулирующего уличное движение, но тот был слишком занят и не обратил на него внимания. Филип сел на тротуар у стены и заплакал.
Ему не приходило в голову, что это самое простое, что от него требуется только одно — сдаться, показать, что ты побежден и готов принять людское участие... И две женщины и хозяин ссудной кассы отмерили ему этого участия полной мерой. Подошел полисмен — молодой человек с настороженным, недоверчивым выражением лица. У него был такой вид, точно он заносил каждую мелочь в записную книжку и потом делал выводы из своих записей. Одна из женщин предложила проводить Филипа, но он не доверился ей: разве такая устоит перед миссис Бейнз, неподвижно лежащей в холле? Он не сказал, где живет; признался, что боится идти домой. И добился своего: получил защитника.
— Я отведу его в участок, — сказал полисмен и, неловко взяв Филипа за руку (он был холостяк, потому что с семьей карьеры не сделаешь), провел за угол и вместе с ним поднялся по каменным ступенькам в маленькую, голую, жарко натопленную комнату, где восседало Правосудие.
5Правосудие восседало на высоком табурете за деревянным барьером; у него были густые усы; оно было доброе и имело шестерых детей («трое — малыши, вроде тебя»); оно не так уж заинтересовалось Филипом, но притворилось, будто интересуется, записало его адрес и велело принести ему стакан молока. Но молодой полисмен заинтересовался Филипом; у него был хорошо развит профессиональный нюх.
— Телефон у вас, наверно, есть? — спросило Правосудие. — Сейчас мы позвоним и скажем, что ты жив и здоров. За тобой кто-нибудь придет. Как тебя зовут, сынок?