Юрий Герман - Лапшин
— Без трепотни?
— Что ж, я не вор, чтобы я вам трепался! — обиженно сказал Сашенька. — Что мы, мальчики тут собрались? Когда хочу — говорю, когда не хочу — не говорю.
Он закурил новую папиросу, попросил разрешения снять пальто и, внезапно побледнев, рубанул в воздухе рукой и сказал:
— Амба! Пишите, кто магазин на Большом брал. И адрес пишите, где ихняя малина. Пишите, когда я говорю! И когда они меня резать будут, и когда вы мое тело порубанное найдете, чтобы вспомнили, какой человек был Сашенька. Пишите! Я нервный человек, я психопат, но я для вас раскололся, потому что таких начальничков дай бог каждому… Пишите!
Он рассказывал долго и курил папиросу за папиросой. Потом спросил:
— Пять лет получу по совокупности?
— За старое. А новое я еще не знаю.
— Пишите новое! — сказал Сашенька. — Располагайте мною!
И он стал рассказывать, как они втроем с Перевертоном и Кисанькой взламывали в деревнях церкви и сдавали в приемочные пункты Торгсинов ценности…
— Была у нас карта старинная, — говорил Сашенька, — с крестиками, где церкви. Ну мы и работали! С одной стороны, ценности государству сдавали — польза. С другой стороны, когда мы церковь опоганим, ее поп больше не освящает, не решается. Сход не велит. К свиньям, говорят, твое заведение! Тоже польза. Верно?
— Ты мне голову не крути! — сказал Лапшин. — Я тертый калач.
— Дай бог! — сказал Сашенька. — Таких других поискать…
— И хвостом не виляй! — сказал Лапшин, — Не надо. Будь человеком!
Сашенька покраснел.
— Это верно, — тихо сказал он, — Можно идти?
— Нет, нельзя.
Едва Лапшин отпустил Сашеньку, явился Васька Окошкин, сконфуженный, в мокром плаще, и долго что-то мямлил, настолько путаное и непонятное, что Лапшин рассердился и шлепнул ладонью по столу.
— Что у вас за каша во рту? — крикнул он. — Извольте докладывать толком или идите!
— Тамаркин проворовался, — сказал Васька, — он в артели работал, так украл, собака, мотор и продал другой артели…
— Какой Тамаркин? — спросил Лапшин.
— А который у вас был на дне рождения. Который врал чего-то про самолеты. Помните? Несерьезный такой парень, пижон такой…
— Ну?
— Ну и проворовался.
— Так я-то здесь причем?
— Его сажать надо, — сказал Васька, — а мне как-то неловко. Может, вы кого другого пошлете?
— Нет, тебя, — сказал Лапшин. — Именно тебя.
— Почему же меня?
— А чтобы знал, с кем дружить! — краснея от гнева, сказал Лапшин. — «Некто Тамаркин» и «некто Тамаркин», а Тамаркин — ворюга…
Краснея все больше и больше и шумно дыша, Лапшин смял в руке коробок спичек, встал и отвернулся к окну.
— Ну тебя к черту! — сказал Лапшин, не глядя на Ваську. — Пустобрех ты какой!.. Поезжай и посади его, подлеца, сам, и сам дело поведешь, и каждый день мне будешь докладывать…
— Слушаюсь! — тихо сказал Васька. — Можно идти?
— Постой ты! Откуда он у тебя взялся-то?
— Ну чтоб я пропал, Иван Михайлович, — быстро и горячо заговорил Васька. — Учились вместе в школе, потом я его встретил на улице, обрадовался, — все-таки детство…
— Детство! — передразнил Лапшин. — Дети! И на бюро парткома о своих друзьях расскажешь. Дети — моторы красть! Возьми машину и поезжай, а то он еще там наторгует! Ребятишки у него есть?
— Нет.
— А жена?
— Тоже нет, официально.
— Подлец какой!
— Да уж, конечно, собака! — сказал Васька примирительным тоном. — Я и сам удивляюсь.
— Тебя не спрашивают! — крикнул Лапшин. — Никто тебя не спрашивает, удивляешься ты или нет. Поезжай сейчас же!
И он с силой захлопнул за Васькой дверь.
4
Тамаркин служил электротехником в переплетной артели «Прометей» и еще в двух артелях по совместительству, и Васька Окошкин едва его нашел. Они столкнулись в маленьком коридорчике, заваленном картоном и штуками коленкора, причем не Окошкин остановил Тамаркина, а Тамаркин Окошкина.
— Здорово, Окошкин! — крикнул Тамаркин и толкнул Ваську ладонью в грудь. — Меня ищешь?
Он протянул Ваське руку, и Васька от растерянности пожал ее.
На Тамаркине была отглаженная и накрахмаленная синяя прозодежда и под ней рубашка и великолепный галстук. На шее он для щегольства имел белое шелковое кашне.
«Приоделся, собака, — рассеянно отметил Окошкин, — и брючки в полосочку пошил».
— А ты все в милиции да в милиции! — болтал Тамаркин. — Жизни не видишь… Пойдем, я тебя запеканкой угощу, здесь сегодня на завтрак макаронная запеканка…
Рядом, за тонкой фанерной стеною, грохотала какая-то машина, и шипел и шлепал приводной ремень.
— Ты что слушаешь? — спросил Тамаркин. — Это наша индустрия…
Он засмеялся, а Васька вдруг вспотел от злобы и отчаяния. «Все разворует, — с ужасом думал он, — картон вынесет, коленкор украдет!»
— Какой-то ты странный, — сказал Тамаркин. — Побрился бы… Хочешь, я тебя с техноруком познакомлю?
— Нет, — дребезжащим голосом сказал Васька, — я за тобой приехал. Ты арестован.
И, вынув из бокового кармана ордер, он протянул его Тамаркину, чтобы тот мог прочесть. Тамаркин сразу пожелтел.
— С ума сойти! — сказал он, подымая плечи. — За кого ты меня считаешь?
На обыске в квартире Тамаркина Васька еще раз понял, что Тамаркин вор. Он понял это по тем вещам, которые были в комнате у Тамаркина, по костюмам, по фотоаппарату, по радиоприемнику, по деньгам, которые лежали в письменном столе, по пишущей машинке.
— Зачем вам пишущая машинка? — не выдержав, сказал Васька. — Что вы, писатель?
Толстая мадам Тамаркина, которая плакала, стон у двери, крикнула:
— Странно, почему машинка привлекла ваше внимание? Почему вы не интересуетесь моим бельем?
— Оставьте, мама! — крикнул Тамаркин с дивана. — Что за остроты!
И, клацая зубами, он спросил, обращаясь к Окошкину:
— Скажите, Вася, я могу еще покушать напоследок?
Окончив обыск, Окошкин аккуратно запечатал комнату Тамаркина и суровым голосом сказал:
— Можете прощаться!
— За что? — спросил Тамаркин в машине. — Что я сделал?
Васька молчал и глядел в окно.
— Тогда берите товарища Магазинера тоже! — сказал Тамаркин. — И Солодовника. В чем дело?
— Возьмем, — сказал Васька, — тебя не спросим.
Ему очень захотелось ударить Тамаркина в ухо, но он сдержался и закурил.
— Мы все-таки с вамп сидели на одной парте, Вася, — сказал Тамаркин, — это не надо забывать.
— Никогда я с вами на одной нарте не сидел, — сказал Васька. — Я с Жоркой Карнауховым сидел и с Перепетуем. Нечего врать!
Потом, сдав Тамаркина, Окошкин явился к Лапшину и доложил. От Лапшина он сбегал к врачу — измерил себе температуру. Было тридцать восемь с лишним, и в горле оказались налеты.
— Надо идти домой, — сказал врач. — В постель!
Почесав пером густую бровь, он написал рецепт и сказал:
— Это микстурка. А это — полоскание. Так-то!
Щеки у Васьки горели, и по спине пробегал неприятный холодок. Но он был весел, до самого вечера работал и так шумел, что Лапшин ему сказал:
— Чего ты трескотню поднял? Потише нельзя?
Ночью он бредил, а Лапшин и Ашкенази играли в шахматы, заставив лампу книгой, и Ашкенази говорил:
— Не понимаю я вас, Иван Михайлович! Зачем вам понадобилось посылать его за Тамаркиным? Он молод, это его школьный товарищ. Не понимаю.
— Ничего, злее будет! — сказал Лапшин.
Ашкенази сложил губы трубочкой, немного посвистел, помотал конем над доской и усмехнулся.
— Когда я болел сыпным тифом, — заговорил он, не глядя на Лапшина, — то все время бредил знаете чем? Тем, что свет какой-то там звезды долетает до нас через две тысячи лет. Это неприятно, правда?
— Почему же неприятно? — спросил Лапшин. — Пусть себе!
— Врешь, — с постели крикнул Васька, — врешь, собака, врешь! На тормозной площадке.
— Разбирает парня, — сказал Лапшин и внимательно поглядел на Ваську.
Из управления Лапшин два раза звонил по телефону домой, и оба раза ему отвечал Васька.
— А ничего! — говорил он. — Вполне прилично. Патрикеевна компоту наварила такого гадкого, что мочи нет.
День был горячий. Лапшин ездил в суд, потом допрашивал растратчиков, потом ходил с докладом к начальнику, потом читал лекцию в школе начальствующего состава милиции. Он любил преподавание, любит свою профессию, был отличным практиком своего дела, и лекции ему всегда удавались. После лекции было много вопросов, и так как его лекцией кончался учебный день, то он предложил еще поговорить с полчаса. Руки у него были в мелу, он чувствовал себя разгоряченным и чувствовал, что говорит отлично и что между ним и аудиторией существует тот контакт, который позволяет ему уже не оживлять лекцию прибаутками и шуточками, что каждое его слово и без того берется на лету и достигает желаемого эффекта, и чувствовал, как напряжены и взволнованы слушатели.