Юрий Рытхэу - Айвангу
Теперь в палате остались вдвоем. Доктор Конников кашлял кровью. Сначала Айвангу не верил, что Конников доктор. Это было так неправдоподобно: быть доктором, которому ничего не стоит отрезать ногу или вспороть живот человеку и снова его зашить, как порванный торбас, и вдруг болеть и кашлять, сгибаясь на кровати и заставляя жалобно стонать стальные пружины. Но Конников был действительно доктором. Он провел три года в Ванкаремской тундре, лечил оленеводов – старых и молодых, женщин, мужчин, детей, пока сам не свалился. А теперь он лежал рядом с Айвангу, с тоской глядел в окно и пел песни, ожидая лета, когда за ним придет пароход и увезет его в теплые края, где ласковый воздух будет нежить его застуженные легкие.
Конников просыпался рано, почти одновременно с Айвангу. Он кашлял, свистел горлом, потом негромко спрашивал:
– Не разбудил?
– Я сам проснулся, – отвечал Айвангу и поворачивался лицом к соседу.
В ожидании завтрака начинался долгий утренний разговор, состоявший из воспоминаний. То, что рассказывал Айвангу Конникову, было более или менее известно. Зато рассказы доктора о Русской земле для Айвангу были настоящим откровением, и в голосе русского слышалась тоска по родине.
– Почему ты сюда поехал, если так любишь зеленый лес? – спросил его Айвангу.
– Так сразу не ответишь, – задумчиво сказал Конников, – и даже самому себе точно сказать не могу. Не знаю, как других, а меня всегда тянуло на трудное: совладаю или нет?
– Наверное, у всех людей так, – выждав некоторое время, сказал Айвангу. – Каждому хочется найти свою дорогу, проложить ее самому.
В восемь утра в палату приходила Гальгана – повар и в то же время медсестра, толстая молодая женщина. Она ловко придвигала ногой табурет к кровати и ставила на него тяжелый поднос с завтраком – обычно какой-нибудь кашей на молоке, большой кружкой со слабым, но очень сладким чаем. А чукчи пьют крепкий и сахар расходуют экономно.
Айвангу старался перекинуться с Гальганой несколькими чукотскими словами – он истосковался по родной речи, а русский разговор с непривычки утомлял его.
– Как погода? – спрашивал он Гальгану.
– Отличная, – по-русски отвечала она.
– Говори со мной по-настоящему, по-нашему, – просил ее Айвангу.
– Нехорошо будет, – уже по-чукотски отвечала она. – Твой сосед может обидеться, ведь он не понимает нашего разговора.
– Понимаю, – на ломаном, но вполне разборчивом чукотском языке вступал в беседу Конников.
Гальгана притворно ахала и стыдливо прикрывала лицо рукавом белого халата. Такую наивную игру она проделывала каждое утро. Поправляя постели, она невольно прикасалась к Айвангу своим упругим, как у сивуча, телом. Айвангу отворачивался от нее и вспоминал прохладные, гладкие плечи Раулены, ее горячее дыхание.
После завтрака Айвангу и Конников читали. День тянулся удивительно медленно. Часов у них не было, и они то и дело спрашивали время у дежурной медсестры. Клавдия Павловна ворчала:
– Ведь только пять минут прошло!
Потом им в палату поставили будильник. Большой зеленый будильник с блестящей шляпкой – звонком. Первое время Айвангу подозревал, что он испорченный, – так медленно двигались стрелки. Он сказал об этом Моховцеву. Доктор вынул свои карманные часы, ногтем открыл крышку, поглядел на них, потом на будильник и спокойным голосом произнес:
– Будильник спешит.
Он отвел стрелки на десять минут назад, и Айвангу совсем стало грустно.
Когда у Конникова проходил кашель и дышать становилось легче, он пел, читал стихи и много разговаривал.
– Переделать здешнюю жизнь – это будет великое дело! Шутка ли: люди до революции жили почти в каменном веке! Невежество, грязь, неграмотность – этого еще и сейчас много, а глядишь – проклюнулись и ростки нового. Эх, дожить бы, когда все ванкаремцы покинут яранги!
Конников знал множество стихов. Он читал их таким голосом, словно думал вслух:
…На краю села большого –
Пятистенная изба.
Выйди, Катя Ромашова,
Золотистая судьба.
– Твою любимую зовут Катя? – спросил Айвангу.
В ответ доктор запел:
Всю-то я вселенную проехал!
Нигде я милой не нашел!
Кашель перебил песню, напев захлебнулся в горловом хрипе и клокотании.
В палату сердито вошел доктор Моховцев, взметывая полами халата застоявшийся, пропахший лекарствами воздух.
– Александр Ильич! Перестаньте мальчишествовать!
– О доктор, – сквозь кашель и слезы оправдывался виноватым голосом Конников, – дайте обреченному допеть лебединую песню…
– Опять за свое! – кричал Моховцев. – Перестаньте скулить!
Безудержное веселье у Конникова неожиданно сменялось самой черной тоской, и тогда на него было жалко и страшно смотреть. На глазах у Айвангу угасал человек, который отдал его народу свою молодость, свое здоровье… Когда Айвангу думал об этом, в душе его поднималась волна теплой нежности к Конникову и Моховцеву, ко всем русским людям, которые пришли на эту неласковую, холодную землю…
Порой Конников доверительно говорил Айвангу:
– Поеду к себе на Волгу, на плесы, буду пить парное молоко – глядишь, и зарубцуется у меня в легких! А то к башкирам подамся, кумысом буду лечиться…
Конников не дождался парохода. Однажды он не проснулся, не окликнул своего соседа. Айвангу подождал, потом спросил:
– Ты спишь, доктор?
Конников не ответил. Тогда, предчувствуя беду, Айвангу сполз с кровати, подтянул на руках свое тело к лицу Конникова и увидел его мертвые, широко открытые глаза. Айвангу закричал. Прибежала заспанная дежурная сестра. Послали за доктором Моховцевым.
Доктор стремительно вошел, мельком глянул на умершего и распорядился:
– Перевести Айвангу в родильное отделение! Родилку перебазирозать сюда!
Он ушел. Потом Гальгана рассказывала, как плакал суровый доктор Моховцев, обнимал и целовал умершего друга. Оказывается, они вместе учились, вместе и на Чукотку приехали.
Смерть соседей по палате тяжело подействовала на Айвангу. Он замкнулся в себе, мало разговаривал и почти не ел.
– Надо побольше есть, если хочешь быть здоровым, – убеждал его доктор Моховцев.
– Сколько ни ешь – новые ноги не отрастут.
За окнами бушевала весна. Звенели капли, срываясь о длинных ледяных сосулек, свесившихся по всей длине крыши больничного здания. По ночам Айвангу просыпался, слыша свист крыльев утиных стай, пролетающих над самой крышей. Как хорошо сейчас на косе Тэпкэн! Рано утром охотники уезжают на собачьих упряжках на дальнюю косу, уже освободившуюся от снега. Упряжки располагаются возле моря, а охотники садятся в ожидании восхода на южной, прилагунной стороне косы, на холодной ледяной гальке. С первыми лучами солнца начинается лет. Утиные стаи почти стелются над землей, и даже никудышный охотник возвращается под вечер с изрядной добычей. Дымят костры в ярангах. С запахом дыма смешивается аромат сытной, вкусной пищи из огромных котлов.
Однажды после обеда к Айвангу вошел доктор Моховцев.
– Здорово, друг! – шумно приветствовал он, но Айвангу не ответил.
– Печалишься? – участливо спросил Моховцев, присаживаясь не на стул, как обычно, а прямо на кровать.
– Домой хочется, – ответил Айвангу.
– Это понятно, что домой хочется, – сказал доктор. – А ты подумал, что будешь делать в родном селении?
Доктор помолчал, крепко потер одна о другую плотные, шершавые ладони, сухие от частого мытья.
– Охотником уже тебе не быть, это невозможно, и ты сам это отлично понимаешь, – продолжал доктор. – В старое время ты был бы просто ненужным человеком для своего племени. Но нынче об этом даже разговора не может быть. Тебе нужно учиться, стать по-настоящему грамотным человеком. Тогда ты сможешь работать счетоводом, учителем, продавцом в магазине…
– А может, мне лучше стать сказочником? – спросил Айвангу, перебив рассуждения доктора.
– Можно и сказочником, – серьезно ответил доктор, не уловив иронии в словах Айвангу. – Обо всем надо подумать как следует. Скоро мы тебя выпишем. Можешь остаться здесь, на Культбазе, и поступить на курсы.
– Ладно, подумаю, – пообещал Айвангу.
Он хотел, чтобы доктор побыстрее ушел и не растравлял его разговорами. Разве сам Айвангу не понимает, что теперь он калека? Отрезали только ступни, а что толку-то? Лучше быть безруким, но способным стоять на земле! Но самое тяжелое и обидное – прощай мечта о капитанстве. Теперь все корабли пойдут мимо Айвангу, и самое большее, на что он может рассчитывать, – ездить пассажиром.
Жаркими ночами Айвангу снилась Раулена. Он ее обнимал, ласкал, это было так явственно, что, просыпаясь, он долго чувствовал жар ее дыхания. Но как он подойдет к ней, безногий? Приползет или приковыляет на коленях? И какая женщина согласится лечь с безногим мужчиной?
В лихорадочных размышлениях проходил остаток ночи и наступало весеннее утро, полное солнечного света, птичьего гомона и неутоленной тоски. В палату входила Гальгана. Весна играла лукавой улыбкой в ее глазах, все ее плотное тело было полно женской нежности. Дарит ли она ее кому-нибудь? Или, как Айвангу, мечется в ночи?