Федор Крюков - Казачка. (Из станичного быта)
Поделили луга; наступил покос; кончились веселые игры — «веснянки». Свою односумку Наталью Ермаков мог видеть лишь изредка, больше по праздникам. Короткие, почти мимолетные встречи, веселые, свободные и фамильярные разговоры мимоходом, с недомолвками или неясными намеками, имели в глазах его необыкновенную привлекательность и сделали свое дело: он, как влюбленный, почти постоянно стал думать и мечтать о своей односумке. Красивая, стройная фигура ее, против его воли, часто всплывала перед его мысленным взором и манила к себе своей неведомой ему, оригинальной, очаровательной прелестью… И сладкая грусть, смутное, тревожное ожидание чего-то неизвестного, но заманчивого и увлекательного, томили его по временам, в часы одиночества и бездействия.
Как-то в будни он зашел от скуки в станичное правление. Безлюдно и тихо было там (летом, в рабочее время, дела сосредоточиваются исключительно по праздникам). В «судейской» комнате, на длинных скамьях, в углу, спал старик Семеныч, соединявший летом в своей особе и полицейского, и огневщика, и старосту, т. е. старшего сторожа правления, в заведовании которого находились: архив, лампы, углерод для истребления сусликов и прочий инвентарь. В канцелярии атамана дремал у денежного сундука часовой. Из комнаты писарей доносился тихий, ленивый говор.
— Она была родом из прусских полячек, — слышался голос, — хорошая девчонка была, беленькая, нежная, ласковая такая… Что ж ты думаешь? ведь я чуть на ней не женился!.. Люцией звали…
Ермаков по голосу узнал рассказчика, военного писаря Антона Курносова, и вошел в «писарскую» комнату. В ней находилось только два лица: военный писарь Курносов и «гражданский» писарь Артем Сыроватый, бывший когда-то товарищем Ермакова по гимназии, но «убоявшийся бездны премудрости». Это были люди молодые, веселые, не дураки выпить и любители прекрасного пола, хотя были оба женаты и имели уже детей.
Ермаков поздоровался с ними и присел к столу, взявши последний номер местной газеты.
— О чем вы рассказывали? — спросил он у Курносова, видя, что тот не решается продолжать прерванный разговор.
— Да про девчонку про одну, — ухмыляясь, ответил Курносов и, несколько смутившись, устремил вдруг внимательный взор на один из списков, лежавших перед ним на столе.
— Как он в Польше проникал на счет бабьего полу, — прибавил Артем Сыроватый, крутя папиросу. — Заразительный человек насчет любви этот Антон!
— Ну и ты, брат, тоже… теплый малый, — возразил не без самодовольства «заразительный человек».
— Я-то ничего! Я помаду да монпасе не покупаю…
— Бреши, брат, больше! Все равно, заборы осаживаешь…
Артем Сыроватый залился вдруг хрипящим смехом и закрутил головой. Курносов обиделся и, низко наклонившись, начал усердно выводить фамилии в арматурных списках.
Приятели часто пикировались друг с другом от скуки, но это не нарушало их добрых отношений.
Наступила пауза. Было слышно только, как мухи с однообразным жужжанием бились на окне. Сквозь дыру трехцветного национального флага, которым было завешено окно, бил горячий сноп солнечных лучей и ярким пятном играл на пыльном, темном полу. Было томительно и скучно.
— Что новенького у вас? — спросил Ермаков, прерывая молчание.
— Новенького? — подхватил Сыроватый, по лицу которого было видно, что он готов опять прыснуть со смеху. — Новенького ждем; пока все старое… Впрочем, есть: говорят, одной жалмерке[2] ворота вымазали дегтем!
— Какой же?
— Нечаевой Наталье… Хорошая жалмерка! Ермаков вдруг смутился, сам не зная отчего, и погрузился на некоторое время в газету. Образ его красавицы односумки, такой гордой и, как ему казалось, недосягаемой, и вдруг ворота, вымазанные дегтем, — это так не мирилось одно с другим в его душе, так было неожиданно, странно и маловероятно, что он не знал, что подумать…
— Деготь, конечно, материал дешевый, — продолжал Сыроватый, принимая вдруг рассудительный и серьезный топ, — лей, сколько влезет. Только поганый обычай у нас, считаю я: как побранились бабы между собой или заметили за какой провинку, сейчас ворота мазать… А напрасно!
— Да, народ ныне скандальный стал, — прибавил Курносов, отрываясь от своих списков, — ну, однако…
— Нет, в самом деле, — возразил Сыроватый, — разве Наталья роскошной жизни баба?
— А ты думаешь, она за все три года так и держится?
Сыроватый пристально посмотрел на своего приятеля сбоку и, поколебленный его полным убеждения тоном, спросил недоверчиво:
— На кого же говорят?
— На кого — это вопрос особый… Спроси вон атаманца Стрелкова — на часах вон он стоит.
— Неужели он? — понижая голос до шепота и широко раскрывая глаза и рот от удивления, спросил Сыроватый. Курносов, вместо ответа, громко крикнул:
— Стрелков!
— Чего изволите, господа писаря? — отозвался ленивый голос из атаманской канцелярии.
— Шагай сюда!
— Чего изволите? — остановившись в дверях, сказал Стрелков.
Ермаков с особенным вниманием осмотрел его молодецкую фигуру. Загорелое, смуглое лицо казака с тонкими красивыми чертами, с черными наивными глазами глядело открыто и добродушно; сдвинутая на затылок голубая фуражка, из-под которой выбивались кудрявые, густые волосы, придавали ему оттенок беспечности, лени и вместе самой горячей удали. Неуклюже сшитая, широкая гимнастическая рубаха из грубой парусины, перехваченная черным ремнем, но портила его стройной фигуры с высокой грудью и лежала красивыми складками. Ермаков вспомнил, что он любовался этим атаманцем в кулачком бою па Троицын день.
— Стрелков, говори, как па духу, — начал Антон Курносов, изображая собою некоторым образом начальство, — кто у Натальи Нечаевой ворота мазал?
Стрелков удивленно поднял брови, потом широко улыбнулся, показав свои ровные, белые зубы, и весело ответил:
— Не могу знать!
— Брешешь!
— Никак нет, не брешу…
— Побожись детьми!
— Хоть под присягу сейчас, истинное слово — не знаю!
— Да ведь ты к ней ходил?
— Никак нет… Это вы напрасно!
— Толкуй!
— Ей-Богу, напрасно! Говорить все можно, а грешить нельзя… Я бы запираться не стал, ежели бы что было. Чего не было, того не было, и похвалиться нечем…
— А помнишь, на Егория-то мы с тобой шли? Стрелков несколько смутился.
— Ну что же такое? — обращаясь больше к Ермакову и Сыроватому, начал он оправдываться. — По пьяному делу… Шли мы, действительно, с ним ночью, и вздумалось мне шибнуть комком земли к ним на двор (она иной раз на дворе спит, в арбе). Ну и шибнул… Попал — точно — в арбу, да только в ту пору не она там спала-то, а свекор ее со своей старухой. Как шумнет! Ну, мы с Антоном Тимофеевичем тут, действительно, летели!.. где — на лошади, машина бы и то, думаю, не догнала!
— А смелый малый этот Антон! — сказал Сыроватый, искоса поглядывая на своего коллегу. «Смелый малый» лишь сердито повел носом в сторону остряка, но ничего не возразил.
— Крутиться-то я крутился около ней, — продолжал неторопливо Стрелков, помолчавши с минуту, — это греха нечего таить… да не выходило дело!
— А славная бабенка! — с восхищенным видом тонкого знатока отозвался Сыроватый.
— Баба, действительно, куда! — согласился Стрелков. — У нас супротив нее немного найдется…
— Да неужели же она за все три года так-таки и держалась? Ни в жизнь не поверю! — воскликнул Антон Курносов голосом, полным глубочайшего сомнения и недоверия.
Стрелков пожал плечами. Не отвергая законности сомнения, он, однако, сказал тоном защиты:
— Не могу знать! Только народ-то у нас какой? Язычник! Ежели кого не оговорят, не они и будут! Брешут, как собаки! Есть охотники такие: мужу расписали про нее разные неподобные, а он оттоль письмами ее бандирует. В семье через это расстройство… Тут свекровь донимает: такая поганая старушонка, что беда!..
Из судейской комнаты донеслись звуки шагов. Стрелков вдруг быстро повернулся, проворно поправил шашку и отбежал на свое место, к денежному сундуку. Писаря принялись старательно за свои списки. Водворилась полная тишина. Вошел атаман в свою канцелярию и, погремевши многочисленными ключами, бывшими у него в кармане, запер шкафы. Ермакову из комнаты писарей слышно было, как он перекидывался короткими фразами с Стрелковым.
— Ну что, братец, как дела? — спрашивал атаман.
— Ничего, вашбродь! — бойко, по-военному, отвечал Стрелков.
— Жарко?
— Так точно, вашбродь!
— Ты обедал?
— Никак нет, вашбродь! Ишшо рано…
Ермаков ушел домой. Не весело ему было. Горькие сомнения, против его воли, заползли и в его душу, и потускнел в его воображении очаровательный образ красивой односумки… Мелкое, ревнивое чувство досады внушало ему разные дурные мысли о Наталье. Он испустил даже вздох сожаления об ее «обманутом» муже… Но потом, слегка успокоившись и беспристрастно взвесив все обстоятельства, он и над самим собою горьким смехом посмеялся…