Марк Твен - Том 10. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1863-1893.
На деле же она действовала, по—моему, более чем достаточно, ибо половина жильцов съехала, а другая половина последовала бы их примеру, не отделайся миссис Джонс от меня.
На следующем своем месте жительства я задержался всего на одну ночь. Миссис Смит заявилась ко мне с утра, пораньше. Она сказала: «Сэр, вы можете уходить отсюда. Вы мне не нужны. У меня был тут один бедняга вроде вас, тоже сумасшедший, он играл на банджо и отплясывал так, что все окна дребезжали. Вы всю ночь не давали мне спать, а если вы собираетесь проделать это еще раз, я возьму и разобью эту штуковину о вашу голову». Я понял, что эта женщина не любит музыки, и переехал к миссис Браун.
Три ночи я без помех преподносил соседям «Застольную» в чистом виде, без всякой фальсификации, разве только с несколькими диссонансами, по—моему, даже улучшавшими общее впечатление. Но едва я принялся за вариации, как жильцы восстали. Я ни разу не встречал человека, который мог бы спокойно перенести эти вариации. Все же я был вполне доволен своими успехами в этом доме и покинул его без сожаления. Под влиянием моей игры один жилец спятил почище мартовского зайца, а другой сделал попытку оскальпировать свою мать. И я уверен, что, если бы этот последний чуть дольше послушал мои вариации, он бы прикончил старушку.
Я переехал к миссис Мэрфи, итальянке, женщине весьма достойной. Сразу, как только я принялся за свои вариации, ко мне в комнату вошел осунувшийся, изможденный, бледный, как мертвец, старик и уставился па меня, сияя улыбкой невыразимого счастья. Затем он положил мне руку на голову, устремил в потолок благочестивый взор и с искренней набожностью произнес дрожащим от избытка чувств голосом: «Господь да благословит тебя, сынок! Да благословит тебя господь, ибо то, что ты сделал для меня, превыше всех благодарностей. Много лет я страдал от неизлечимой болезни, и, зная, что приговор мой подписан, что я должен умереть, я изо всех сил старался примириться со своей злосчастной судьбой, но тщетно – жажда жизни была слишком сильна по мне. Да пребудет с тобой благословение небес, благодетель мой! С тех пор как я услышал твою игру и эти вариации, я не томлюсь более жаждой жизни, я хочу умереть, точнее сказать – я тороплюсь умереть». Тут старик упал мне на шею и затопил меня счастливыми слезами. Я был удивлен этим происшествием, но не мог удержаться от некоторого чувства гордости за дело рук своих. Не мог я удержаться и от того, чтобы не послать вдогонку старику прощального привета в виде особенно душераздирающих вариаций. Он скрючился пополам, как большой складной нож, и в следующий раз расстался со своим ложем страданий уже навсегда – в металлическом гробу.
В конце концов, моя страсть к аккордеону изжила себя, испарилась, и я был очень рад, когда почувствовал, что свободен от ее нездорового влияния. Пока эта зараза сидела во мне, я был неким живым передвижным бедствием; куда бы я ни пошел, несчастья и запустение следовали за мной по пятам. Я разрушал семейные очаги, я изгонял веселье, я превращал грусть в отчаяние, я торопил недужных к преждевременному концу и даже, боюсь, нарушал покой мертвецов в могилах. Я причинил неисчислимый вред, неописуемые страдания окружающим своей жуткой музыкой, но во искупление всего этого я сделал и одно доброе дело, внушив тому усталому старцу желание переселиться в свой последний приют.
Однако я извлек и некоторую пользу из этого аккордеона, потому что, пока я упражнялся на нем, я ни разу не платил за квартиру, – хозяевам всегда было достаточно того, что я съеду до истечения месяца.
Так вот, все это я написал, имея в виду две цели: во—первых, примирить людей с несчастными горемыками, которые чувствуют в себе музыкальный талант и еженощно сводят с ума своих соседей, пытаясь вынянчить и развить его; во—вторых, я хотел подготовиться должным образом к рассказу О Маленьком Джордже Вашингтоне, Который Не Умел Лгать, и о Яблоне – или там Вишне, – не помню точно, хотя мне только вчера рассказали этот замечательный случай. Однако, пока я писал столь длинное и всесторонне разработанное вступление, я позабыл суть этого рассказа; но уверяю вас, он очень трогательный.
ЗНАМЕНИТАЯ СКАЧУЩАЯ ЛЯГУШКА ИЗ КАЛАВЕРАСА
По просьбе одного приятеля, который прислал мне письмо из Восточных штатов, я навестил добродушного старого болтуна Саймона Уилера, навел справки, как меня просили, о приятеле моего приятеля Леонидасе У. Смайли и о результатах сообщаю ниже. Я питаю смутное подозрение, что никакого Леонидаса У. Смайли вообще не было, что это миф, что мой приятель никогда не был знаком с таким персонажем и рассчитывал на то, что если я начну расспрашивать о нем старика Уилера, он вспомнит своего богомерзкого Джима Смайли, пустится рассказывать и надоест мне до полусмерти скучнейшими воспоминаниями, столь же длинными, сколь утомительными и ненужными. Если такова была его цель, она увенчалась успехом.
Я застал Саймона Уилера дремлющим у печки в полуразвалившейся таверне захудалого рудничного поселка Ангела и имел случай заметить, что он толст и лыс и что его безмятежная физиономия носит выражение подкупающего благодушия и простоты. Он проснулся и поздоровался со мной. Я сказал ему, что один из моих друзей поручил мне справиться о любимом товарище его детства, Леонидасе У. Смайли, о преподобном Леонидасе У. Смайли, молодом проповеднике слова божия, который, по слухам, жил одно время в Калаверасе, в поселке Ангела. Я прибавил, что буду весьма обязан мистеру Уилеру, если он сможет мне что—нибудь сообщить о преподобном Леонидасе У. Смайли.
Саймон Уилер загнал меня в угол, загородил своим стулом, а потом уселся на него и пошел рассказывать скучнейшую историю, которая следует ниже. Он ни разу не улыбнулся, ни разу не нахмурился, ни разу не переменил того мягко журчащего тона, на который настроился с самой первой фразы, ни разу не проявил ни малейшего волнения; весь его бесконечный рассказ был проникнут поразительной серьезностью и искренностью, и это ясно показало мне, что он не видит в этой истории ничего смешного или забавного, относится к ней вовсе не шутя и считает своих героев чуть ли не гениями, ловкачами самого высокого полета. Я предоставил ему рассказывать по—своему и ни разу его не прервал.
— Преподобный Леонидас У... гм... преподобный Ле... Да, был тут у нас один, по имени Джим Смайли, зимой сорок девятого года, а может быть, и весной пятидесятого, что—то не припомню как следует, хотя вот почему я думаю, что это было зимой или весной,— помнится, большой желоб был еще недостроен, когда он появился в нашем поселке; во всяком случае, чудак он был порядочный, вечно держал пари по поводу всего, что ни попадется на глаза, лишь бы нашелся охотник поспорить с ним, а если находился, он сам держал против. Что угодно, лишь бы другой согласился, а за ним дело не станет; все, что угодно, лишь бы держать пари, он на все согласен. И ему везло, необыкновенно везло, он почти всегда выигрывал. Он был всегда наготове и поджидал только удобного случая; о чем бы ни зашла речь, Смайли уж тут как тут и предлагает держать пари и за, и против, как вам угодно. Идут конские скачки, он, в конце концов, либо загребет хорошие денежки, либо проиграется в пух и прах, собаки дерутся — он держит пари; кошки дерутся он держит пари; петухи дерутся — он держит пари; да чего там, сядут две птицы на забор, он и тут держит пари, которая улетит раньше; идет ли молитвенное собрание, он опять тут как тут и держит за пастора Уокера, которого считал лучшим проповедником в наших местах и, надо сказать, не зря; к тому же и человек был хороший.
Да чего там, стоит ему увидеть, что жук ползет куда—нибудь, он сейчас же держит пари, скоро ли этот жук доползет до места, куда бы тот ни полз, и если вы примете пари, он за этим жуком пойдет хоть в Мексику, а уж непременно дознается, куда он полз и сколько времени пробыл в дороге. Тут много найдется ребят, которые знали этого Смайли, есть кому о нем порассказывать. Ему было все нипочем, он готов был держать пари на что угодно — такой отчаянный малый. У пастора Уокера как—то заболела жена, долго лежала больная, и уж по всему было видно, что ей не выжить; и вот как—то утром входит пастор, а Смайли — к нему и спрашивает, как ее здоровье, а тот и говорит, что ей значительно лучше, благодарение господу за его бесконечное милосердие — дело идет на лад и с помощью божией она еще поправится; а Смайли как брякнет, не подумавши: "Ну, а я ставлю два с половиной против одного, что помрет".
У этого самого Смайли была кобыла. Наши ребята звали ее "Тише едешь дальше будешь", разумеется, в шутку, на самом деле она вовсе была не так плоха и частенько брала Джиму призы, хоть и не из самых резвых была лошадка; и вечно хворала: то астмой, то чахоткой, то собачьей чумой, то еще чем—нибудь. Дадут ей, бывало, двести—триста шагов фору, а потом обгоняют, но к самому концу скачек она всегда, бывало, до того разойдется, что удержу нет, и брыкается и становится на дыбы, и бьет копытами, и закидывает ноги кверху, и направо, и налево, и через забор, такую, бывало, поднимет пыль, и такой заведет шум — и кашляет, и чихает, и фыркает, зато всегда ухитряется прийти к столбу, почти на голову впереди, хоть меряй, хоть не меряй.