Дмитрий Григорович - Переселенцы
– С обозом, – возразил, едва оживляясь, Тимофей, – от своих поотстал тогда… под Каширой; точно, сошлись на реке… ты мне еще тогда целковый-рубль дал… за хлопоты…
– Что поминать об этом! Я век должен тебя помнить: кабы не ты…
– Да ты спроси у него, зачем пришел, – нетерпеливо перебила жена, выразительно указывая мужу на гостя. Тимофей замигал глазами.
– Кабы знал я примерно обо всех этих ваших делах, лучше бы и говорить не стал; как перед богом, не стал бы! – начал старик. – Вот что, брат Тимофей, слышь: ноне зимою, ехамши под Алексиным, повстречал я твово брата; больше ничего; велел только кланяться…
Весть о брате произвела на Тимофея совершенно другое действие, чем на жену его: он не пришел в негодование, а, напротив, окончательно уже раскис; руки его опустились, голова свесилась – он весь опустился, как будто держался прежде помощью костылей, и костыли эти вдруг отняли.
– Что за диковина, право! Я, признаться, ума не приложу, о чем уж вы больно так сокрушаетесь, – сказал старик, разводя руками. – Знамо, худой человек, ну… ну, и бог с ним! Что слава-то худая, ну так что ж? Худые дела с ним и останутся – брат за брата не ответчик ни перед кем…
– Главная причина, – робко проговорил Тимофей, – на деревне проведают…
– Это о чем?
– О том вот, что жив-то он и кланяться мне велел…
– Ну, брат Тимофей, в эвтом, признаться, виноват, погрешил. Главная причина, не знал я ничего об этих ваших делах, – произнес торгаш, – как быть-то! Начал спрашивать, где, мол, такой Тимофей живет, так и так, от брата, говорю, поклон привез… стали расспрашивать: тары-бары… ну, признаться, маненько, того… об этом потолковали… Ты не взыщи на мне, потому не знал я ничего этого…
– Проходу теперь не дадут! – проговорил Лапша, ударяя об полы руками с видом крайнего замешательства.
Все это, очевидно, столько же неприятно было жене, сколько и мужу. Неудовольствие ее особенно высказывалось взглядами, которые не переставала она бросать к той стороне двора, где располагались уличные ворота; она передала, наконец, ребенка дочери и нетерпеливо пошла к воротам; увидя нескольких баб, с любопытством смотревших к ней на двор, она выместила на них всю свою досаду.
– Ну, что стали?.. народ только тешить, – с сердцем сказала она, возвращаясь на двор, обращаясь к гостю и мужу, – коли есть о чем толковать, ступайте в избу!
– Зайди, добрый человек, – проговорил Лапша, переминаясь.
– Я бы ништо, пожалуй; время к вечеру, уж солнце садится… ехать погодить надо до завтра, – простодушно вымолвил старик, – опасаюсь вот только насчет воза, как будто на улице оставить не годится… не тронули бы…
– Пожалуй, дочка поглядит, – сказал Лапша.
– Погляди, касатка, пока с отцом посижу, – подхватил старик. – Оченно уж, вижу, убивается… надо, примерно, поговорить с ним… Хоша я и не причинен, а все как словно через меня дело-то вышло…
Девушка укутала ребенка в ободранную отцовскую овчину, висевшую на плечах ее, и, обменявшись взглядом с матерью, пошла к воротам. Катерина[3] последовала за мужем и гостем. Войдя в избу, маленькую, тесную и курную, с почерневшей печью в левом углу, старик набожно перекрестился перед иконами.
В настоящую минуту в избе было очень светло; кроме того, что низенькие окна, обращенные к западу, пропускали красноватый блеск огненного заката, последние солнечные лучи, скользнув из-под длинных багровых туч, играли– на правой стене; эти солнечные пятна, принимавшие вид пылающих угольев, разливали по всей избе золотисто-желтоватый полусвет, так что легко было различить предметы в самых дальних углах. В одном из них старик увидел женскую фигуру, сидевшую на лавочке. Приняв ее за родственницу хозяев, он поздоровался.
– Не взыщи, касатик, она ничего не смыслит, умом повредилась, – сказал Лапша.
– С чего ж так?
– Так уж, видно, господу угодно, – подхватила Катерина, с явным намерением прекратить дальнейшие расспросы.
Гость сделал вид, будто остался доволен объяснением, но воспользовался первым удобным случаем, чтобы снова глянуть в угол. Безумная, которой всего было лет тридцать, сидела, поджав ноги и положив подбородок на колени; в руках у нее было полено[4]; оно было обернуто в тряпье; прижав полено крепко к груди и укачивая, как ребенка, она не переставала бормотать что-то скороговоркою под нос. Старик невольно покачал головою, но, встретив взгляд хозяйки, поспешил сесть на лавку подле Тимофея, который, казалось, все еще не успел оправиться от смущения: складки худенькой рубахи сильно изменяли дрожавшим рукам и коленям; усиленно приподымая то одну бровь, то другую, он, видимо, старался ободрить себя; наконец после долгого переминанья на одном месте, после взглядов, направленных к жене, которая прибирала что-то у печки, он кашлянул несколько раз и как бы собрался с духом.
– Где ж это ты… говорил, где… хм! хм! вишь одолел, проклятый… почитай… гм! почитай с самой вот осени… Где это ты… с ним встрелся? – добавил он, сопровождая каждое слово пугливым взглядом, обращавшимся то к жене, то к гостю.
Катерина мгновенно отошла от печи и, судорожно скрестив на груди руки, нахмурив брови, остановилась подле разговаривавших. Гость очень охотно приступил к рассказу.
С первых же слов безумная перестала бормотать и подняла голову, едва прикрытую платком, из-под которого вырывались в беспорядке пряди белокурых волос; сначала она исключительно как бы занималась рассматриванием незнакомца; мало-помалу блуждающие голубоватые глаза ее остановились на одной точке, и лицо осмыслилось выражением страха; ноги ее свесились, шея вытянулась; с каждой секундой делалась она внимательнее; с именем Филиппа она задрожала всеми своими суставами и с выражением неописанного страха скрыла полено под лохмотья одежды.
Присутствующие так были заняты своими собственными мыслями и соображениями[5], что не замечали происходившего в углу, где сидела сумасшедшая. Рассказчик дошел таким образом до Степки, сына Филиппа. При этом в избе раздался вдруг такой крик, что старик, Лапша и его жена несколько секунд стояли как громом пораженные. Когда они опомнились, безумная лежала уже на полу, рвала на себе волосы, страшно колотилась головою оземь; посреди рыданий ее, от которых должна бы разорваться на части грудь ее, слышалось имя Степки, сопровождаемое всякий раз болезненно-мучительным стоном, как будто она умирала. Катерина бросилась к ней со всех ног.
– Дунюшка! Дуня! – заговорила она, придерживая ее одною рукою за голову, тогда как другая рука осеняла безумную крестным знамением, – Дуня! полно, касатка!.. Христос с тобою!.. Послушай только меня, – подхватила она с особенною торопливостью, – слышь: Степку привели! там, в огороде стоит, сердечный… тебя дожидает… подь к нему, болезная, подь… Вот погляди-кась, вот этот самый дедушка привез его, на дороге нашел… большой такой стал… погляди-тка… подь к нему, родная, подь! – продолжала она, стараясь приподнять больную и время от времени высвобождая руку, чтоб привести в порядок рассыпавшиеся ее волосы.
Дикое отчаянье Дуни, которую Катерина продолжала крестить и всячески успокаивать, перешло мало-помалу в притупленное внимание; вытянув шею с раздувшимися жилами и как бы прислушиваясь к отдаленным звукам, она не отрывала глаз от двери. Немного погодя она неожиданно встала на ноги и быстро побежала из избы, так что хозяйка едва успевала за нею следовать.
– Что за причина такая? – спросил старик, все еще находившийся под впечатлением удивления.
– Да вот с того самого дня, как брат увел парнишку, с того дня и повредилась… И прежде-то была как словно не в своем разуме… житье добре горькое было ей от мужа-то, а как увел парнишку, ну и совсем повихнулась, – проговорил Тимофей расслабленным тоном.
– Эка горькая, подумаешь! Стало, она у вас и живет?
– У нас; хозяйка пожалела, взяла… ничего ведь не сделаешь! – добавил Лапша.
– Что ж? доброе дело! вас за это господь не оставит. А я, признаться, Тимофей, маленечко того… погрешил против жены твоей, не знал я в ней такой добродетели… Уж очень с начатия-то она на меня взъелась, так вот и рвет!.. Теперь все у меня на виду, как есть, приметно… баба, значит, точно, душа в ней есть… хорошая, должно быть, баба…
Вместо ответа, Тимофей приподнял только брови и свесил голову. Дядя Василий с минуту поглядел на него молча, встал и подошел к окну, в котором все еще горело зарево заката.
– Я, брат Тимофей, все насчет, то есть, воза сумневаюсь, – молвил он, прикладывая красное добродушное лицо свое к стеклу и наклоняя набок голову, чтоб удобнее взглянуть на воз, – не напроказили бы там; время праздничное, народу много добре на улице-то.
– Ты бы его к нам на двор свез, – сказал Тимофей, которого более еще, чем старика, беспокоила мысль, что воз стоит у ворот.
Обращая на себя внимание стоявших на улице, воз невольно приводил на память причину посещения старого торгаша; о Филиппе начали уже забывать – и вот снова подымутся толки о нем. Этого весьма основательно опасался Лапша.