Константин Симонов - Последнее лето
Зато вместо больших городов на долю армии выпало особенно много переправ через малые и средние реки, через торфяные болота и заболоченные поймы. Почти всегда, когда наступают на широком фронте, какая-нибудь армия прет через такую вот глухомань, то отставая, то обгоняя своих более удачливых соседей и обеспечивая им своими действиями лавры в приказах.
На войне складывается по-всякому. И надо иметь достаточно характера, чтобы сознавать необходимость того не всем заметного труда, который вынесла на своих плечах твоя армия, и не кипеть против соседей. А если шире своих разграничительных линий видеть не способен, если к тому, что там справа и слева у соседей, равнодушен – хоть трава не расти! – значит, ты еще не командарм, а куркуль с высшим военным образованием. Конечно, иной раз хочется в общем хоре такое соло рвануть, чтобы все услышали! Но сольного пения на войне сейчас мало и дирижеры строгие. И это хорошо. Это значит, что она вошла в свои рамки.
Человеку, далекому от войны, наверное, показалось бы диким само понятие: вошла или не вошла война в свои рамки. Как будто у войны могут быть какие-то рамки. Но Серпилин думал именно так.
Мысли о предстоящем летнем наступлении заставили его вспомнить про врачебную комиссию, назначенную через десять дней. Он вспомнил и потрогал ключицу: «Врачи говорят, что срослась хорошо, лучше не бывает. И правда, почти не болит. Но рука все еще как чужая».
Он встал с койки и сделал несколько осторожных движений двумя руками, те самые, которые делал на лечебной гимнастике. Потом несколько раз сжал и разжал левый кулак. Рука все-таки немела, и в пальцах покалывало.
А вообще он чувствовал себя намного лучше, чем когда его привезли сюда. И головные боли прошли, и уже не просыпался, как в первое время, по пять раз за ночь от слишком похожих на жизнь утомительных снов.
На фронте думал, как говорится, о душе, а про тело думать было некогда. Оно ездило на «виллисах», ходило по окопам, сидело над картами, говорило по телефону, два раза в сутки наспех ело, максимум возможного спало мертвым сном ночью и еще час или два дремало на ходу, качаясь взад и вперед на «виллисе». Исполняло все, что от него требовалось, не напоминая о себе. Но зато здесь, в Архангельском, врачи сразу чего только не наговорили. Еще недавно, до аварии, считал, что кругом здоров, а по их словам оказалось, кругом болен. Спорить не стал, выполнял все, что приказывали: уколы – уколы, ванны – ванны, гимнастика, электролечение – все, что требовалось. Раз кругом больной, лечите на полную баранку!
Относясь к лечению как к службе, он легче переносил разлуку с армией. Даже некоторые свидания, для которых надо было ездить в Москву, отменил, чтоб не мешали лечению. С самого начала сделал только одно исключение для жены сына, по выходным вместе с внучкой приезжавшей к нему в Архангельское после «мертвого часа».
Он посмотрел на часы и вышел из комнаты в парк. Адъютант задерживался на пятнадцать минут.
«Что у них там случилось? Может, внучка заболела?» – подумал он и почти сразу же увидел своего адъютанта Евстигнеева, шедшего по аллее к корпусу.
Видимо о чем-то задумавшись, Евстигнеев увидел Серпилина неожиданно для себя, и, когда увидел, на лице его был испуг.
– Что у них там случилось? – спросил Серпилин.
– Анна Петровна не приедет… – На лице адъютанта все еще оставалось выражение испуга.
– Как так не приедет? Почему?
– Вот вам записка.
Адъютант подошел и протянул Серпилину зажатую в кулаке записку.
На половинке тетрадочного листа в клетку было написано:
«Здравствуйте, папа! Простите, что я не приехала. Я не могу к вам приехать. Стыдно глядеть в глаза. Анатолий вам все объяснит. Аня».
– Объясняй, коли тебе поручено. – Серпилин медленно поднял глаза от записки на продолжавшего стоять перед ним адъютанта.
Адъютант стоял и молчал. На его круглом, добром юношеском лице были написаны мучение и страх перед тем, что ему предстояло сказать.
– Ну чего молчишь? – нетерпеливо повысил голос Серпилин, всегда, всю жизнь спешивший поскорей узнать плохое, раз уж его все равно предстояло узнать. – Какая там у них беда?
И услышал в ответ совершенно неожиданное и от несоответствия с тем, о чем думал, показавшееся нелепым:
– Мы сошлись с Анной Петровной. Я ее уговаривал, но она сказала, что теперь не смеет вас видеть.
– Что ты ее уговаривал? – все тем же резким тоном, с какого начал, спросил Серпилин и, уже спросив, понял, что Евстигнеев уговаривал ее ехать объясняться вместе, а она не захотела, отправила одного.
Адъютант продолжал стоять руки по швам; разговаривать с ним об этом дальше вот так, в положении «смирно», было неудобно.
– Пойдем на скамейку сядем, – сказал Серпилин. И когда сели на скамейку, добавил: – Фуражку сыми.
Адъютант снял фуражку, вытащил платок и вытер вспотевший под фуражкой лоб.
– Теперь объясняй. Раз тебе ведено. Что значит сошлись, когда сошлись?
«Что значит сошлись», – был, конечно, глупый вопрос. Что это еще может значить? Сошлись – стало быть, сошлись. А если хотел этим спросить, насколько все это серьезно, тоже зря. И так видно по лицу адъютанта.
– Вчера сошлись, – послушно ответил тот, вздохнул и снова надолго замолчал.
– Что ты вообще молчаливый, знаю, – сказал Серпилин. – Но все же придется объяснить, как-никак не ожидал от тебя такого доклада. Войди в мое положение.
Серпилин усмехнулся от сознания глупости своего положения, но адъютанту эта усмешка показалась признаком гнева, и он растерялся еще больше.
Что объяснять? Как они оба изо всех сил держались все эти две недели после того, как пошли вместе в кино и поздно вечером, возвращаясь вдвоем и прощаясь у ее двери, оба почувствовали, что это все равно будет? Объяснять, что он не виноват, потому что она вчера сама, первая, обняла его за шею и замерла и заплакала от своего бессилия что-нибудь изменить, а потом опять сама, первая стала целовать его? Объяснять, что он не виноват, если он все равно виноват, потому что допустил до этого, а допустил потому, что сам хотел этого? И он после долгого молчания сказал только одно то, что чувствовал в эту минуту:
– Виноват, – и привычно добавил: – товарищ командующий.
– Какой я тебе теперь командующий, – сказал Серпилин, – раз ты ко мне в родственники записался? – Сказал так, потому что, зная жену сына, ничего другого не подумал.
«Полюбила мальчишку. Если б не полюбила – так просто не стала б с ним – удержалась бы».
– Мы распишемся, – поспешно сказал адъютант. – Я сегодня хотел, но она не согласилась.
– Почему не согласилась? Что ей, мое разрешение на это требуется?
Серпилин встал, и адъютант вскочил вслед за ним, испугавшись, что это конец разговора. Как ни боялся он этого разговора, когда ехал сюда, но то, что весь разговор на этом и кончится, испугало еще больше.
– Сиди, – сказал Серпилин и, толкнув его на скамейку занывшей в предплечье рукой, стал ходить взад и вперед.
Серпилин ходил мимо скамейки, а адъютант водил за ним направо и налево глазами и вспоминал лицо Ани в это утро после того, как она торопливо заставила его встать и одеться ни свет ни заря, еще задолго до того, как проснулась девочка. Вспомнил ее слова о том, что она теперь несчастная, и ее глаза, говорившие, что, несмотря на эти слова, она все равно счастливая. Вспоминал, как она сунула ему в руки эту записку и вытолкала за дверь. И он опоздал к Серпилину потому, что, уже давно приехав сюда, все ходил по парку и не решался явиться с такой запиской. Опоздал впервые за время своей службы.
А Серпилин шагал взад и вперед и думал не про него, а про жену сына. «Значит, не смеет приехать! Прислала вместо себя этого…» – он искоса глянул на адъютанта. То, что она так сделала, было не похоже на нее. Объяснение одно: наверно, написала, как чувствовала – не смеет явиться ему на глаза, не может себя заставить.
«Ну, а как же дальше-то? Так и будем, что ли, с ней через этого объясняться?» – подумал он без всякой злобы на «этого», просто как о нелепости, без которой следовало бы обойтись.
В сущности, он видел жену сына всего пять раз в жизни: два раза в один и тот же день, в феврале прошлого года, когда ждал у себя на квартире вызова к Сталину и когда потом вернулся от него, и три раза теперь, в Архангельском, когда она приезжала к нему с внучкой. Между тем и другим были только ее письма на фронт.
Вышло так, что она даже никогда не звала его по имени и отчеству – Федор Федорович. Тогда, в первый день их знакомства, говорила ему «вы», «сядьте», «покушайте», «прилягте», «отдохните». А потом в первом же письме на фронт написала: «Здравствуйте, папа». Наверное, в таких понятиях была воспитана. Считала, что как же иначе, раз он отец ее покойного мужа.
Письма от нее были частые, но короткие – тетрадочная страничка и внизу строчка печатными буквами за внучку, от ее имени.
Так, неизвестные ему раньше, до гибели сына, эта женщина и ребенок постепенно нашли свое место в его занятой делами войны жизни. Он отвечал через два письма на третье – чаще не выходило, переводил деньги по аттестату и посылал посылки – последний раз осенью, с этим самым адъютантом, ездившим по другим делам в Москву.