Ганс Фаллада - Каждый умирает в одиночку
Дрожь не унимается, но Анна не произносит ни слова. Она как будто и не хочет поднять голову, чтобы взглянуть на мужа.
Он смотрит на ее затылок. Как поредели у нее волосы с тех пор, как они поженились. Оба они уже старики. Если с Отто действительно что стряслось, нет у нее никого, нет и не будет, некого ей любить, кроме мужа, а он сам сознает, что особенно любить его не за что. Никогда не находил он нужных слов, никогда не умел сказать ей, как она ему дорога. Даже сейчас не может он погладить, приласкать, утешить ее, он только кладет свою тяжелую руку на ее редкие волосы, закрученные на макушке в пучок, тихонько приподнимает ей голову, робко спрашивает: — Анна, ну, скажи, что они там пишут?
И хотя ее глаза совсем близко от его глаз, она на него не смотрит, веки полузакрыты, лицо изжелта-бледное, обычный румянец пропал, и скулы обтянулись. Ему чудится, что он смотрит в лицо покойнице. Только щеки и губы дрожат, как и все тело, охваченное скрытым, — внутренним ознобом.
Квангель всматривается в это родное, близкое, а сейчас такое чужое лицо, он чувствует, как все сильнее колотится у него сердце, он сознает свою полную неспособность хоть немножко ее утешить, и его берет страх. Нелепое, смешное чувство, особенно теперь, когда она испытывает такую глубокую боль, — он боится как бы за тем отчаянным криком не последовал другой, еще более отчаянный. Он всегда любил тишину, он считал, что Квангелей в доме не должно быть ни слышно, ни видно, а тут вдруг — не сдержать своих чувств, да разве это можно! Но даже и сейчас не в силах он сказать ничего и только беспомощно повторяет: — Что же там написано? Скажи, Анна!
Перед ним распечатанное письмо, но взять его он не решается, — для этого пришлось бы отпустить голову жены, а тогда Анна снова повалится головой на машину, и так у нее уже на лбу две ссадины. Сделав над собой усилие, он снова спрашивает: — Что случилось с Оттохен?
Это ласковое имя, которым отец почти никогда не называл сына, словно вернуло Анну из мира печали к действительности. Она судорожно раскрыла рот, будто ей нехватает воздуха, и подняла на мужа глаза, обычно такие голубые, а теперь тусклые, выцветшие.
— Что случилось с Оттохен? — прошептала она почти беззвучно. — Да что может с ним случиться? С ним уже ничего не может случиться, нет больше Оттохен, вот и все!
У Квангеля вырвалось только краткое «О-о!» — тяжкий стон, из самой глубины сердца. Сам того не сознания, он выпустил голову жены и взял письмо. Беспомощно глядит он на строчки, он не в силах ничего прочитать.
И Анна выхватывает письмо у него из рук. Теперь она сама не своя. С яростью рвет она письмо на клочки, на клочочки, на крошечные лоскутки и гневно кричит ему в лицо: — Нашел что читать, эту мерзость, эту наглую ложь, то, что они всем пишут, — умер на поле брани за фюрера и немецкий народ, солдатом был образцовым! Понадобилось тебе их вранье читать! Да ведь мы с тобой отлично знаем, что Оттохен больше всего любил возиться со своими радиоприемниками и что в солдаты он шел со слезами! Как часто, еще во время отбывания воинской повинности, говорил он мне, что охотно дал бы отрубить себе правую руку, только бы от всех от них избавиться. И вдруг — образцовый солдат и пал за фюрера! Ложь, сплошная ложь! Вот что ваша проклятая война наделала! Вот что вы наделали, ты и твой фюрер!
Она стоит перед ним, невысокая, пожилая женщина, но глаза ее мечут молнии.
— Я и мой фюрер? — бормочет он, потрясенный ее обвинением. — Как это он вдруг моим фюрером стал, когда я не в их партии, а только в рабочем фронте, а туда всех загоняют, и выбирали-то мы его всего один раз, и то с тобой вместе.
Он говорит обстоятельно, с обычной медлительностью, не столько, чтобы оправдаться, сколько для того, чтобы точно восстановить факты. Он никак не может взять в толк, почему жена вдруг накинулась на него. Они всегда жили душа в душу…
Но она запальчиво продолжает: — Ты глава в доме, ты все решаешь, и все делается по-твоему. Нет такой мелочи в доме, в которую бы ты не вникал, хотя бы это был закут для картошки. А в таком важном деле сплоховал? Да что с тебя взять, ты тихоня, тебе бы только сидеть в своем углу, да чтобы никто не беспокоил. Куда люди, туда и ты! Все кричали: «Фюрер приказал, его воля — закон!» И ты, как баран, побежал за другими. А мы побежали за тобой! И вот Оттохен убит, и никакой фюрер не вернет его мне, и ты тоже не вернешь!
Он слушал не перебивая. Он всегда избегал ссор, да к тому же понимал, что это говорит не она, а ее горе. Он, пожалуй, был даже рад, что она накинулась на него, что горе еще не поглотило ее целиком. На все обвинения он сказал только: — Кому-нибудь из нас придется сообщить Трудель.
Трудель была невестой их сына. Родителей его Трудель называла «мамочкой» и «отцом». По вечерам она часто захаживала к ним, даже и теперь, когда Оттохен был на фронте, и болтала со стариками. Днем она работала на фабрике, где шили обмундирование для армии.
При упоминании о Трудель Анна Квангель ожила. Она взглянула на стенные часы и спросила:
— А ты успеешь до своей смены?
— Сегодня мы работаем с часу до одиннадцати, — ответил он, — успею.
— Хорошо, — сказала она, — тогда ступай, но только позови ее сюда и ничего не говори об Оттохен. Я сама скажу. Обед будет готов к двенадцати.
— Ну, так я пойду и скажу ей, чтоб зашла вечером, — ответил он, но сам не двинулся с места. Он стоял и не отрываясь смотрел в ее лицо, как оно пожелтело, осунулось. Она тоже подняла глаза, и несколько мгновений оба молча смотрели друг на друга — два человека, которые все эти тридцать лет прожили душа в душу, он — всегда угрюмый и замкнутый, и его жена, вносившая в их уединение немного тепла и света.
Так они молча смотрели в лицо друг другу, но сказать им было нечего. Наконец он кивнул головой и вышел.
Она слышала, как хлопнула парадная дверь. Убедившись, что он совсем ушел, она вернулась к швейной машине и подобрала все клочочки этого злосчастного письма. Попробовала сложить их вместе, но вскоре поняла, что это займет слишком много времени, а ей надо было прежде всего приготовить мужу обед. Тогда она тщательно собрала в конверт и спрятала в молитвенник все обрывки. Ей хотелось на досуге, во вторую половину дня, когда Отто уйдет надолго, подобрать все кусочки и склеить письмо. Пусть это глупая ложь, пусть подлая ложь, но ведь больше ей ничего не осталось от сына. Нет, надо спрятать письмо и показать его Трудель. Может быть, тогда польются слезы, пока же сердце жжет, как огнем. Хоть бы заплакать!
Она сердито тряхнула головой и пошла к плите.
ГЛАВА 2
Бальдур Перзике высказывается
Когда Отто Квангель проходил мимо квартиры Перзике, оттуда неслись крики шумного веселья, вперемежку с возгласами «хейль, хейль, победа!» Квангель быстро сбежал вниз, чтобы не столкнуться ни с кем из этой компании. Уже десять лет жил он с ними в одном доме, но с первых же дней старался не встречаться с этой семьей, еще тогда, когда сам Перзике держал третьеразрядный трактир и едва сводил концы с концами. Теперь Перзике пошли в гору, старик занимал всякие должности в нацистской партии, оба старшие сына были эсэсовцами, и деньги у них не переводились.
Тем больше оснований их остерегаться. Так живут только те, кто в милости у нацистов, а чтобы заслужить их милость, надо оказывать им услуги. А оказать нацистам услугу, значит кому-то повредить, к примеру, донести: такой-то слушает заграницу. Квангель уже давно хотел забрать из комнаты Отто радиоприемник и поставить в подвал. Времена такие, что лишняя предосторожность не мешает, все теперь шпионят друг за другом, а гестапо шпионит за всеми. Концентрационный лагерь в Заксенхаузене разрастается с каждым днем. Без радио вполне можно обойтись, да Анна не соглашается убрать. Она все еще живет по поговорке: «Коль совесть чиста, спи спокойно до утра». Ну, кому теперь какое дело до твоей совести, когда и раньше с ней не очень-то считались?
Поглощенный этими мыслями, Квангель поскорее спустился с лестницы и вышел на улицу.
В квартире Перзике все еще стоял шум и гам. Дело в том, что гордость семьи, Бруно, который в честь Шираха звался теперь Бальдуром и даже рассчитывал, при связях отца, попасть в «Напола»[2] — так вот этот самый Бальдур заинтересовался в газете «Фелькишер беобахтер» одним снимком. На снимке изображены фюрер и рейхсмаршал Геринг. Внизу подпись: «При получении известия о капитуляции Франции». И вид у обоих подходящий: жирное самодовольное лицо Геринга расплылось в улыбку, а фюрер от восторга хлопает себя по ляжкам.
Перзике обрадовались и захохотали, как и те двое, на снимке, но Бальдур спросил: — Ну, а вас здесь ничего не удивляет?
Все выжидающе смотрят на него. Они так убеждены в умственном превосходстве этого шестнадцатилетнего всезнайки, что никто не решается открыть рот.