Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 19. Париж
— Удалось ли вам наконец повидаться с господином аббатом Фроманом по поводу этого старика, этого Лавева, которого он нам так горячо рекомендовал? Вы знаете, все формальности уже выполнены, и можно его принять, ведь у нас уже три дня назад освободилась койка.
— Да, это мне известно, но я не знаю, что сталось с аббатом Фроманом, вот уже больше месяца, как он не дает о себе знать. Я вчера решила ему написать и пригласить его на мой сегодняшний базар… Таким образом, я сама сообщу ему эту приятную новость.
— Я не извещал его официально только для того, чтобы доставить вам это удовольствие… Не правда ли, премилый священник?
— О да! Мы очень его любим.
Дювильяр прервал их разговор, сказав, что не надо ждать Дютейля, так как молодого депутата задержало одно неожиданное дело, о чем он и сообщил телеграммой. Беспокойство вновь овладело Фонсегом, и он снова спросил глазами барона. Но тот улыбнулся и успокоил его, сказав вполголоса:
— Ничего серьезного. Я дал ему одно поручение, и он принесет мне ответ через некоторое время. — Потом, отведя его в сторону: — Между прочим, не забудьте поместить заметку, которую я просил вас напечатать.
— Какую заметку? Ах да, об этом вечере, где Сильвиана декламировала стихи… Я хотел с вами об этом поговорить. Это меня немного смущает — там уж чрезмерно ее расхваливают.
Еще минуту назад столь невозмутимо величавый, надменный и самоуверенный Дювильяр побледнел от волнения.
— Но я непременно хочу, чтобы она прошла, дорогой друг! Иначе вы поставите меня в ужасное положение, ведь я обещал Сильвиане, что заметка пройдет.
Растерянный взгляд и дрожащие губы показывали, в каком смятенье этот без памяти влюбленный старик, готовый заплатить любой ценой за удовольствие, которого его лишают.
— Хорошо, хорошо! — проговорил Фонсег, втайне радуясь, что он оказывается сообщником барона. — Раз это так важно, заметка пройдет, даю вам честное слово!
Все гости были уже налицо, поскольку не приходилось ждать ни Жерара, ни Дютейля. И компания направилась в столовую, между тем как снизу, из гостиных, предназначенных для базара, доносились последние удары молотков. Ева сидела между генералом де Бозонне и Фонсегом; Дювильяр между г-жой Фонсег и Роземондой, а дети барона, Камилла и Гиацинт, разместились по концам стола. Завтрак был несколько поспешный, немного скомканный, так как раза три врывались служанки, сообщая о своих затруднениях и прося указаний. То и дело раздавалось хлопанье дверей; казалось, даже стены отзывались дрожью на царившую в особняке необычную суматоху, вызванную последними приготовлениями к базару. За столом шел самый бессвязный разговор, всеми владело лихорадочное возбуждение. От вчерашнего бала в министерстве внутренних дел перескакивали к народному празднеству, которое ожидалось на следующий день, в четверг на третьей неделе, и неизменно возвращались к навязчивой теме базара: сколько заплачено за товары, за какую цену они будут проданы, какова предполагаемая цифра общей выручки, — и все это пересыпалось необычайными историями, шутками и смехом. Когда генерал упомянул о следователе Амадье, Ева заявила, что она больше не решается приглашать его на завтрак, ведь он так ужасно занят там, в суде, но она все же надеется, что он явится и внесет свою лепту. Фонсег забавлялся, он поддразнивал принцессу Роземонду, прохаживаясь насчет ее огненного атласного платья: уверял, что она уже сейчас горит в адском пламени; это приводило в восторг принцессу, увлекавшуюся сатанизмом, который был ее последней страстью. Дювильяр был весьма корректен и любезен с молчаливой г-жой Фонсег, а Гиацинт, чтобы поразить принцессу, в напыщенных словах рассказывал о магической операции, посредством которой превращают в ангела юношу-девственника, лишив его всех признаков мужественности. А Камилла, ликующая и крайне возбужденная, время от времени бросала испепеляющий взгляд на мать, которая все больше беспокоилась и огорчалась, чувствуя, что дочь вне себя и готова вести с ней открытую и беспощадную войну.
Когда заканчивали десерт, баронесса услышала, как ее дочь сказала звонким, пронзительным голосом, в котором звучал вызов:
— Ах, не говорите мне об этих престарелых дамах, которые делают вид, что все еще играют в куклы, красятся и наряжаются, как к первому причастию. В сущности, все они настоящие людоедки! Они мне прямо омерзительны.
Ева нервно встала и попросила извинения у гостей.
— Простите, что я так вас тороплю. Право же, это даже непохоже на завтрак. Но я боюсь, что нам не дадут выпить кофе… Все-таки пойдемте, немного передохнем.
Кофе был подан в маленькой гостиной, голубой с серебром, где стояла корзина чудесных чайных роз, — баронесса имела пристрастие к цветам, и в ее особняке круглый год цвела весна. Немедленно же Дювильяр увлек за собой Фонсега, и с дымящимися чашками в руках они удалились в кабинет выкурить сигару за непринужденной беседой. Впрочем, дверь оставалась широко открытой, и оттуда доносились их густые приглушенные голоса. Генерал де Бозонне, радуясь, что в лице г-жи Фонсег обрел серьезную, безропотную слушательницу, никогда не прерывавшую его, рассказывал ей бесконечную историю про какую-то офицерскую жену, которая в войну 1870 года всюду сопровождала мужа и была свидетельницей всех сражений. Гиацинт не пил кофе, с презрением называя его «пойлом для консьержки». Молодой человек ускользнул на минутку от Роземонды, которая пила из рюмочки кюммель, смакуя каждый глоток; подойдя к сестре, он шепнул ей на ухо:
— Знаешь, ты сделала сейчас дурацкий выпад по адресу мамы. Мне, конечно, наплевать. Но, в конце концов, это становится заметным. Имей в виду, что это дурной тон.
Камилла пристально поглядела на него своими черными глазами.
— Слушай, ты, пожалуйста, не вмешивайся в мои дела.
Гиацинт испугался, он почуял, что в воздухе пахнет грозой, и тут же решил повести Роземонду в соседнюю большую красную гостиную, чтобы показать ей новую картину, купленную накануне его отцом. Он пригласил и генерала, который увлек за собой г-жу Фонсег.
Мать и дочь на минуту остались с глазу на глаз. Словно в изнеможении, Ева облокотилась на консоль, при малейшем огорчении она испытывала слабость. Она не сознавала своего беспредельного эгоизма и, отличаясь мягкосердечностью, всегда была готова заплакать. Почему это дочь так ее ненавидит, изо всех сил старается отравить ей последнюю любовь, счастье, за которое она так цепляется? Ева смотрела на девушку с сокрушенным сердцем, испытывая скорее отчаяние, чем гнев. Камилла уже собиралась пройти в салон, когда баронессе пришла в голову несчастная мысль задержать дочь и сделать замечание по поводу ее туалета.
— Напрасно, бедное мое дитя, ты упорно одеваешься, как старуха. От этого ты далеко не выигрываешь.
В томном взоре красавицы, привыкшей к ухаживаниям и поклонению, проглядывала искренняя жалость к этому некрасивому, обиженному природой созданию, которое она до сих пор еще не привыкла считать своей дочерью. Вздернутое плечо, руки, длинные, как у горбуньи, профиль козы. Неужели ее царственная красота могла породить такое уродство, ее красота, в которую она всю жизнь была влюблена, за которой ревностно ухаживала — единственная религия, которую она исповедовала? Голос Евы дрожал, до того ей было больно и стыдно, что у нее такая дочь.
Камилла вдруг остановилась, словно ее огрели хлыстом по лицу. Она подошла к матери. И тут произошло бурное объяснение, которое вызвали незначительные слова, сказанные вполголоса.
— Ты находишь, что я дурно одеваюсь… Надо было уделять мне внимание, одевать меня по своему вкусу, открыть твою тайну, как быть всегда красивой.
Ева уже сожалела о том, что задела дочь, она избегала тягостных впечатлений, ненавидела ссоры, во время которых бросают оскорбительные слова. Она решила ускользнуть, тем более что время было горячее и их ждали внизу, чтобы открыть базар.
— Пожалуйста, замолчи, нечего тебе злиться, ведь нас могут услышать… Я тебя любила…
Ее прервал резкий, хотя и сдержанный смешок Камиллы.
— Ты меня любила!.. Бедная моя мама, какую ты сказала несуразицу! Да разве ты кого-нибудь в своей жизни любила? Ты хочешь, чтобы тебя любили, но это другое дело. Да разве ты представляешь себе, как любят своего ребенка, вообще ребенка?.. Я всегда была покинута и заброшена, ты отстраняла меня, считая, что я чересчур некрасива, недостойна тебя; к тому же ты день и ночь любовалась собой и поклонялась своей красоте… И полно тебе лгать, бедная моя мама, ты и сейчас смотришь на меня как на какое-то чудовище, которое внушает тебе отвращение и которым ты тяготишься.
Теперь уже ничто не могло их остановить, и сцена разыгралась до конца, причем слова бросались сквозь зубы, лихорадочным шепотом.
— Я приказываю тебе замолчать, Камилла! Ты не смеешь так со мной говорить.