Шарль Бодлер - Мое обнаженное сердце
Мне показалось, что отличительным признаком этого рода комизма была его необузданность. Я поясню это несколькими примерами из собственных воспоминаний.
Прежде всего, Пьеро отнюдь не был тем бледным, как луна, таинственным, как безмолвие, тихим и гибким, как змея, прямым и длинным, как виселица, персонажем, этим искусственным, движимым странными пружинами созданием, к которому нас приучил достойный сожалений Дебюро15. Английский Пьеро врывался на сцену бурей, падал тюком, а от его хохота, напоминавшего веселый гром, содрогался весь зал. Это был приземистый и дородный человек, еще больше увеличивший свою представительность с помощью костюма, перегруженного лентами, которые трепыхались вокруг его ликующей особы, как пух и перья на птицах или мех на ангорских кошках. Прямо поверх муки, которой было обсыпано его лицо, он без всякого перехода наклеил две огромные нашлепки чистых румян. А рот удлинил двумя повторяющими рисунок губ полосами помады, так что, когда он смеялся, пасть растягивалась до ушей.
Что касается его морали, то суть ее была той же, что и у общеизвестного Пьеро: беззаботность и безразличие, следовательно, он был не прочь осуществить все свои гурманские и алчные фантазии то за счет Арлекина, то Кассандра, то Леандра16. Но там, где Дебюро окунул бы и облизал кончик пальца, он залезал в блюдо руками и ногами.
И подобными выходками в этой странной пьесе выражалось все; это было сущее помутнение разума.
Например, Пьеро проходит мимо женщины, которая моет филенку своей двери. Обчистив ей карманы, он запихивает в свои собственные тряпку, щетку, лохань и даже пытается вылить туда же воду. Что до манеры, в которой он пытался выразить ей свою любовь, то каждый волен вообразить себе это благодаря воспоминаниям о брачных играх обезьян в известной клетке Ботанического сада. Надо добавить, что роль женщины, чья поруганная стыдливость оглашалась пронзительными воплями, исполнял очень длинный и тощий мужчина. Это и в самом деле было опьянение смехом, что-то ужасное и неотразимо уморительное.
Уж не помню, за какую проделку, но Пьеро в итоге приговорили к гильотине. Почему не к повешению, в английской-то стране? Понятия не имею; наверняка для того, чтобы показать предстоящее зрелище. Итак, на французских подмостках, весьма удивленных этим романтическим новшеством, было установлено зловещее орудие. Отбиваясь и мыча, как бык, почуявший бойню, Пьеро наконец претерпевает свою участь. Его большая бело-красная голова отделяется от тела и с грохотом катится перед суфлерской будкой, показывая окровавленный диск шеи, рассеченный позвонок и прочие подробности туши, разрубленной в мясницкой для прилавка. И вдруг это укороченное туловище, движимое неудержимой манией воровства, проворно вскакивает, сцапывает свою собственную голову, словно окорок или бутылку вина, и, проявив больше предусмотрительности, чем святой Дени17, победно запихивает ее в свой карман!
Под пером все это выглядит бледным и холодным. Да и как перо могло бы соперничать с пантомимой? Пантомима – очищенная комедия, ее квинтэссенция, высвобожденная и сгущенная комическая стихия в чистом виде. Так что с особым талантом английских актеров к гиперболе все эти чудовищные фарсы приобретают поразительную реальность.
Столь замечательной сутью, как абсолютный комизм, и, так сказать, метафизикой абсолютного комизма наполнено, конечно, начало этой прекрасной пьесы, ее полный высокой эстетики пролог. Вот главные персонажи – Пьеро, Кассандр, Арлекин, Коломбина, Леандр – стоят перед публикой довольно тихо и смирно. Они почти рассудительны и не слишком отличаются от обыкновенных людей, собравшихся в зале. Чудесное дуновение, которое через минуту породит необычайную кутерьму, еще не коснулось их мозга. Несколько веселых выходок Пьеро могут пока дать лишь бледное представление о том, что он вскоре натворит. Меж тем наклевывается соперничество между Арлекином и Леандром. Некая фея, вечная покровительница несчастных смертных влюбленных, интересуется Арлекином. Она обещает ему свое покровительство и, дабы немедленно это подтвердить, таинственным, властным жестом взмахивает своей палочкой.
И тотчас же начинается что-то несусветное – носится в воздухе, проникает в рот, наполняет легкие и обновляет кровь в желудочках сердца.
Что же такое это несусветное? Это абсолютный комизм; он завладевает каждым существом на сцене. Леандр, Пьеро, Кассандр делают отчаянные жесты, ясно показывающие, что их будто насильно втискивают в новую жизнь. Но, похоже, их это не сердит. Они упражняются в том, что их ждет – великие бедствия, бурная судьба, – как человек, который плюет себе на ладони и потирает их, прежде чем совершить что-нибудь сногсшибательное. Они машут руками, словно терзаемые бурей ветряные мельницы. Наверняка, чтобы придать гибкости своим сочленениям, они в этом явно нуждаются. Все это происходит под громкие взрывы довольного смеха; потом они скачут друг через дружку, а после того как их ловкость и способность к этому делу должным образом доказана, следует умопомрачительный град пинков, тумаков и затрещин с грохотом и вспышками, подобными пушечной пальбе; но все это беззлобно. Все их движения, вопли и ужимки будто говорят: так фея захотела, так судьба велела, и мне начхать! Ну-ка! Бежим! Вперед! И они бросаются напролом через это фантастическое произведение, которое, собственно говоря, только тут и начинается, то есть на границе с чудесами.
Под прикрытием этого бреда Арлекин с Коломбиной удирают и, пританцовывая, легко бегут навстречу приключениям.
Еще один пример: он позаимствован у весьма своеобразного автора, наделенного, что бы там ни говорили, очень широким умом, объединившим многозначительную французскую шутку с безудержной, пенящейся, легкой веселостью страны солнца и с глубоким германским комизмом. Я опять хочу поговорить о Гофмане.
В сказке, озаглавленной «Даукус Карота, Морковный король» (у некоторых переводчиков «Королевская невеста»)18, на двор фермы, где проживает невеста, прибывает большой отряд морковок. Любо-дорого посмотреть, как все эти человечки, наряженные в пунцовые мундиры, словно английский полк, с пышными зелеными султанами на шапках, будто у каретных лакеев, выполняют всевозможные кульбиты и прочие чудеса вольтижировки. Все они двигаются с поразительной ловкостью и даже скачут на своих маленьких лошадках, стоя вниз головой – это им тем легче сделать, что она больше и тяжелее остального тела, как у бузинных солдатиков, которым в кивер залито немного свинца.
Несчастная девица, грезившая о величии, совершенно очарована демонстрацией военных сил. Но как же армия на параде отличается от армии в казармах, которая надраивает оружие и снаряжение или, того хуже, отвратительно храпит на своих вонючих и грязных походных койках! Вот вам обратная сторона медали, ибо все это было лишь чарами, видимостью и соблазном. Ее отец, человек осторожный и весьма сведущий в колдовстве, решает показать ей изнанку этого великолепия. Итак, в час, когда овощи спят мертвецким сном, не подозревая что могут быть застигнуты врасплох чьим-то нескромным взором, отец приоткрывает полог одной из палаток, и бедная мечтательница видит красно-зеленых солдат в их гнусном неглиже, дрыхнущих вповалку в земляной жиже, откуда и вышли. Пышное воинство в ночных колпаках оборачивается смрадным месивом.
Я мог бы найти у восхитительного Гофмана немало примеров абсолютного комизма. Чтобы моя мысль была понятнее, надо тщательно прочитать «Даукуса Кароту», «Перегрина Тисса», «Золотой горшок», а главное – «Принцессу Брамбиллу», настоящий катехизис высокой эстетики.
Гофмана особо отличает то, что он невольно, а порой и весьма умышленно примешивает некоторую долю значащего комизма к наиболее абсолютному. Даже в самом его сверхъестественном, самом мимолетном понимании комического, подчас напоминающем хмельные фантазии, имеется вполне очевидный назидательный смысл. Кажется, будто имеешь дело с психологом или одним из наиболее глубоких целителей душевнобольных, который забавляется, облекая свою глубокую науку в поэтические формы, – словно ученый заговорил притчами и иносказаниями.
Возьмем, например, если угодно, образ Джилио Фавы, актера, пораженного хроническим раздвоением личности в «Принцессе Брамбилле». Этот единый, влюбленный в принцессу персонаж временами объявляет себя врагом ассирийского принца Корнелио Кьяппери; а когда сам становится ассирийским принцем, изливает глубочайшее и совершенно царственное презрение на своего соперника, ничтожного фигляра, которого зовут, по слухам, Джилио Фава.
Надо добавить, что один из весьма особых признаков абсолютного комизма – незнание самого себя. Это проявляется не только у некоторых животных, в чьей комичности серьезность является главным отличием, у обезьян например, но и в некоторых карикатурных скульптурах Античности, о которых я уже говорил, а также в китайских уродствах, которые нас так сильно забавляют, имея гораздо меньше комических намерений, чем принято считать. В этом смысле китайский божок, хоть и будучи объектом почитания, нисколько не отличается от какого-нибудь болванчика или образины, украшающей каминную полку.