Карел Чапек - Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Ей-богу, я охотнее описал бы что-нибудь другое — цвет граната или великолепие крыльев бабочки. Зачем, собственно, я окружил себя этой гнусной стеной из грязного желтого кирпича? И куда меня занесло? Уж эти мне прелести тропической природы! Я могу заглянуть в свой садик и насладиться видом цветущих колокольчиков, утренней свежестью кустарника… А я вместо того в полуденный зной щурюсь на желтую стену недостроенной сушильни, под которой валяются банановые корки, испражнения и гнилые кочерыжки, и не могу скрыть своего полного довольства: наконец-то я здесь, так далеко! Здесь можно сидеть, поставив локти на колени, и предаваться праздности. Так вот какие они, тропики, вот она, здешняя действительность: накаленная солнцем, длинная, грязножелтая стена. Благодарение богу, мы на другом конце света!
Здесь мы и оставили мистера Кеттельринга: он сидит у своей хижины, жует какие-то плоды и хмуро поглядывает на неподвижных ящериц, словно прилипших к стене сушильни. Появляется огромный негр из Порт-о-Пренса, на голове он несет письмо. Оно от старого камагуэно: muy amigo mio[79] и так далее. В общем, патрон очень доволен: он только что продал «плантацию» около Де-Мари — триста шестьдесят акров хлопковых посевов и оборудование для сушки и очистки хлопка. «А то самое дело, — писал дальше кубинец, — еще не улажено. В политических кругах резко критикуют власти за то, что эта история все еще не расследована. Может быть, сеньор Кеттельринг съездит пока в Гонаиву?»
Кеттельрингу все равно. Он бросает на произвол судьбы недостроенную сушильню и уезжает в Гонаиву: побыв там немного, перебирается в Сан-Доминго, а оттуда в Пуэрто-Рико. Переезды с острова на остров все учащаются, он перевидал столько мест, что в конце концов все это уже перестает ему казаться действительностью.
XXIXЭто не биография, а только беглые зарисовки из прошлого пациента Икс, потому что я не мог бы связно описать его жизнь год за годом. Впрочем, эта жизнь складывалась не из событий. Для того чтобы жизнь была наполнена событиями, нужна воля, какие-то другие качества человека, а не безразличие. А наш герой, забыв свое прошлое, несомненно, утратил большую часть интересов, которые движут людьми. Вы не представляете себе, какая сила — ваша память. Мы смотрим на мир сквозь призму пережитого, мы приветствуем в вещах старых знакомых, наше внимание охотнее устремляется на то, к чему оно уже было однажды привлечено. Наше отношение к окружающему в большинстве случаев соткано незримыми, ловкими руками воспоминания. Человек без воспоминаний ничем не связан с окружающим. Оп чужд всему, и шум мира, который до него доносится, не вызывает в нем никакого отзвука. И все-таки нам кажется, что мистер Кеттельринг бродит по свету, словно отыскивая что-то. Но не будем обманываться на этот счет. У него нет стремления к определенной цели. Предоставьте его самому себе, и он снова прочно усядется у потрескавшейся стены в Де-Мари и будет следить за ящерицами, то суетливыми, то неподвижными. Но он взвалил на себя торговые дела кубинского дона, он считает их своими и потому не сидит на месте. На его пути всегда попадается какая-нибудь ступенька или пень, на которые можно присесть. И Кеттельринг присаживается, ощущая, как струйка пота течет у него по спине, прислушивается к сухому шелесту пальм и леббековых стручков и развлекается, наблюдая лениво двигающихся людей. Это похоже на калейдоскоп, и он поворачивает его — пусть поскорее меняются узоры. Ну-ка, ну-ка, негры, пошевеливайтесь, чтобы хоть что-нибудь делалось и мелькало перед глазами. Грузите судно кокосовыми орехами, несите корзины на головах, катите бочки с пиментовым ромом. Живее, живее, а не то я вам всыплю как следует. В гавани масло и грязь, радужные круги и полосы расползаются по воде. Какая прекрасная гниль, как флуоресцирует эта падаль! Пошевеливайтесь, черномазые скоты, марш в тростник, пусть волнуется и шуршит рыжеватое тростниковое поле, пусть мелькают на нем нагие тела.
И странное дело: всему, что без всякой охоты и усердия предпринимает Кеттельринг — предпринимает лишь затем, чтобы заполнить часы ленивого досуга, — сопутствует деловой успех. Люди побаиваются его равнодушного взгляда; его распоряжения точны и категоричны, коммерческая информация, которую он посылает своему принципалу, — образец деловитости. Он уверенно распоряжается людьми, словно занимался этим всю жизнь, он заставляет их работать и обращается с ними так, что они подчиняются ему с глухой и бессильной злобой. Люди, пожалуй, примирились бы с этим подчинением, если бы чувствовали, что Кеттельринг наслаждается властью, что он упивается собой, своим господством и высокомерием. Но нет, люди только ненавидят и боятся этого крупного, равнодушного человека, всегда готового пожать плечами. «Надорвитесь на работе или проваливайте, какое мне дело!» Но в глубине души Кеттельринга, где-то в тайниках его сознания теплится легкое горькое удивление: а что, если и я носил поклажу и греб в лодке, почесывал вспотевшую спину и, присев в тени, обедал грязной лепешкой; если и я был взмыленным, запарившимся кладовщиком, что бегает с бумагами в руках?.. А может быть, я носил белые бриджи и панаму, как сейчас, и следил, чтобы наемные люди лучше работали на какого-нибудь другого кубинца? Все это одинаково далеко и одинаково нереально, словно глядишь в перевернутый бинокль: где-то, до смешного далеко, копошатся и хлопочут люди — носильщики, конторщики, кладовщики и джентльмены в белых туфлях, что играют в теннис за сетчатой оградой…
К Кеттельрингу часто приходят разные люди, торговые партнеры хозяина, его агенты и представители, владельцы плантаций, обремененные закладными, управляющие сахарными заводами и шумные фермеры.
— Алло, мистер Кеттельринг, моя жена была бы рада видеть вас у себя.
— Алло, мистер Кеттельринг, зайдем выпить по рюмочке коктейля…
А через минуту они начинают заикаться под равнодушным взглядом Кеттельринга. Мол, неурожай, мистер Кеттельринг, плохой сбыт, да еще эти ворюги мулаты… и тому подобное. Кеттельринг даже не дает договорить, ему скучно. Сделайте так-то и так-то, мистер, принесите мне отчетность, я посмотрю сам. И человек чувствует себя униженным, переминается с ноги на ногу, потеет и мучительно, до колик ненавидит этого босса, который от имени своего хозяина приставил ему нож к горлу.
А Кеттельринг тем временем проверяет в самом себе странную и тревожную гипотезу: быть может, это и есть мое прошлое, мое подлинное «я»? Быть может, я был рабовладельцем с бичом, плантатором или еще кем-нибудь — одним из тех, кто распоряжается богатствами и людьми? Разве я мог бы приказывать, если бы не умел этого раньше! Попробую-ка я упражняться на других, тогда, быть может, этот голос отчетливее зазвучит во мне. Или, может, мне станет больно от удара, который я нанесу другому, и я вдруг пойму, что тоже когда-то получал удары…
Если отвлечься от внешних событий, то в жизни Кеттельринга чередовались два состояния — скука и опьянение. И ничего другого, больше ничего. Скука переходила в опьянение, и опьянение сменялось скукой. В скуке — самая страшная и противная будничность. Внимание человека, объятого скукой, устремлено на все мелкое, противное, пустое, безнадежное. От него не укроется ничто смрадное и ветхое, он внимательно следит за бегущим клопом, за разложением падали, за растущей трещиной в потолке, он остро ощущает всю гнусность жизни. А опьянение? Пусть оно вызвано ромом, скукой, наслаждением или жарой — лишь бы человек был увлечен, лишь бы помрачились чувства, лишь бы им овладел бешеный восторг. Хочется схватить все, все сразу, набивать себе рот, рвать добычу руками, жадно выжать все наслаждение и насытиться им до предела — и соком фруктов, и женским телом, и прохладой листвы, и пылающим огнем. Если ничему нет границ, нет их и для нас, все, что движется, движется в нас самих. Это в нас покачиваются пальмы и женские бедра, в нас струятся солнечные блики и неустанно плачет вода. Посторонитесь же, дайте дорогу человеку, который так велик и так пьян, что вмещает в себе все — и звезды, и шум деревьев, и распахнутые врата ночи. Ах, что за пейзажи рисуют нам опьянение или скука! Пейзажи, застывшие в сухой, мертвой неподвижности или пропитанные гнилостной сыростью, полные липкой грязи, мух, зловония, разложения… Или другие, подобные праздничному хороводу, пронизанные ароматами, жгучим желанием, душными цветами, влагой и головокружением…
Знаете, из скуки и опьянения можно создать отличный ад со всем, что полагается; он будет так обширен, что вместит в себя еще и рай — рай со всеми его отрадами и восторгами, с его наслаждениями; этот рай и есть самая пучина ада, ибо там рождаются отвращение и скука.
XXXНазовем наугад: Гаити, Пуэрто-Рико, Барбуда, Гваделупа, Барбадос, Тобаго, Кюрасао, Тринидад. Голландские торговцы, британский колониальный «свет», морские офицеры из США, скептическая, нечистоплотная французская бюрократия. И всюду креолы, щебечущие на patois[80] негры, filles de couleur[81], много людей жестоких, еще больше несчастных, а больше всего тех, кто тщится сохранить свое достоинство, поколебленное пьянством, зудом и связями с цветными женщинами.