Константин Симонов - Живые и мертвые
При этих словах Бирюков поднял голову и медленно, словно прощаясь с ней, обвел глазами избу.
— А что он ответил? «Еще чего! Мы, говорит, завтра вперед в бой пойдем, сами ему накостыляем и для первого случая из Ельни вышибем». И что же? Верно, пошли, и накостыляли, и из Ельни вышибли! А что теперь? Генерал от меня вперед ушел, Ельню взял, а немцы вчерась уже за нас зашли. Да куда зашли! Вчера, говорят, телефонистка с Угры в Знаменку звонила, а там ей уже по-немецки чешут, а это от нас еще на восток полсотни верст!
— Не может быть! — сказал Синцов.
— Вот те и не может быть! Генерал Ельню взял, а немцы в Знаменке. Где же теперь этот генерал? Скажи мне!
— Где, где!.. — вдруг разозлился Синцов. — Бьется где-нибудь в окружении. И мы бы тоже, если б не так, врасплох… Как-никак, а от Могилева до Ельни дошли. Было где и перед кем оружие положить, а не положили! Другие хуже вас, что ли?
— Может, и не хуже, а немец-то опять вас окружил! А надо ли было этого дожидаться? Может, самим надо было его захватывать и отсюдова и оттудова? А то стоим да ждем, пока он первый в ухо даст. А тут еще вопрос: устоишь ли? А не устоишь — так он ведь и лежачего бьет! Вот ты с бойцом своим — кто вы? Вы есть лежачие.
— Нет, — сказал Синцов.
— Ну, ползучие…
— Нет, мы и не ползучие, мы идем к своим и дойдем до них.
— А немца встретите?
— Убьем.
— А танк встретите? Тоже убьете?.. А по мне, лучше не встречайте уж никого, идите себе тихо, пока до своих не дойдете. Потому что если теперь встретите, то, скорее всего, не вы убьете, а вас убьют.
— Не знаю. — Синцов помолчал, мысленно окидывая взглядом все, что пережил с того дня, как переехал могилевский мост и остался у Серпилина. — Знаю одно: может быть, и мало, но сколько смогли их убить — убили.
— Это знаешь. А чего не знаешь? Начал-то с «не знаю».
— А не знаю, где вся наша техника. Словно ее корова языком слизнула и с земли и с неба!
— А их самолеты, — помолчав, сказал Бирюков, — через нас на Москву гудят и гудят. Вечером — туда, средь ночи — оттуда. Выйду на крыльцо и слушаю: много ли обратно идет? Какой гул в небе?.. Ну что ж, спи! Не взыщи, что разговором донял, но, может, ты последний политрук, с которым я говорил, а завтра мне уже с немцами говорить придется. Дойдешь до наших, будешь докладываться, передай от меня так: может, у вас планы до Москвы отступать — как у Кутузова, но и про людей тоже думать надо. Конечно, не во всякой щели не всякий таракан Советскую власть любит, но я не про тараканов, я про людей. Сказали бы мне по совести, что уйдете, что план такой, я бы тоже снялся и ушел. А теперь что? Теперь мне здесь жить да перед немцами Лазаря петь? Что я такой, сякой, хороший, из партии выгнанный, с Советской властью не согласный… Так, что ли? Зачем меня под такую долю бросать? Я бы ушел лучше. Так и скажи, политрук! Эх, да не скажешь! Дойдешь — скажешь: «Прибыл в ваше распоряжение». Вот и вся твоя речь.
— Почему?
— Потому. А за докторшу не беспокойся. Одну на смерть не отдам.
— Я не боюсь, я верю вам.
— А вам ничего больше и не остается, — сказал с возвратившейся к нему угрюмой усмешкой Бирюков и, совсем прикрутив фитиль лампы, грузно улегся на лавку, немного поворочался и тяжело захрапел.
Синцов лежал, глядел в потолок, и ему казалось, что потолка никакого нет, а он видит черное небо и в нем слышит прерывистое гудение идущих на Москву бомбардировщиков. Он уже начал засыпать, как вдруг его лица коснулась детская рука.
— Товарищ политрук, — присев на корточки, шептала девочка, — вас зовут.
Синцов поднялся и, не надевая сапог, босиком прошел за девочкой в соседнюю комнату.
— Ну, чего вы? — Он наклонился над маленькой докторшей. — Плохо вам?
— Нет, мне лучше, но я боюсь — вдруг забудусь или засну, а вы не простясь уйдете.
— Не уйдем не простясь. Простимся.
— Вы мне мой наган оставьте. Чтобы он у меня под подушкой был. Хорошо? Я бы вам отдала, но он мне тоже нужен.
Но Синцов без колебаний ответил, что наган не отдаст, потому что ему наган действительно нужен, а ее может только погубить.
— Вы сами подумайте: обмундирование ваше спрятали, даже переодели вас в другую рубашку, а под подушкой наган! Не придут немцы — он вам не нужен, а придут — это гибель для вас… и для ваших хозяев, — добавил Синцов и этим удержал ее от возражений. — Спите. Правда, вам лучше?
— Правда… Серпилина если увидите, расскажите обо мне. Хорошо?
— Хорошо.
Он тихонько пожал ее горячую руку.
— По-моему, у вас жар еще сильней.
— Пить все время хочется, а так ничего.
— Товарищ политрук, — остановила его на пороге девочка, — я вам что хочу сказать… — Она замолчала и прислушалась к храпу отца. — Вы не бойтесь за Татьяну Николаевну. Вы не думайте про отца, — она сказала именно «отца», а не «отчима», — что он злой такой. Он за маму и брата мучается… Вы не бойтесь, не слушайте его, что он говорит, что он из партии исключенный, — это все когда еще было! А когда война началась, он сразу в райком пошел — просить, чтобы его обратно приняли. Его уже на бюро в лесхозе разбирали, а потом все в армию поуходили, так собрания и не было. Вы не бойтесь за него!
— А я не боюсь.
— И я тоже сделаю все! — снова горячо зашептала девочка. — Я Татьяну Николаевну, что она наша родственница, выдам! Мы уже с ней договорились. Даю вам слово комсомольское!
— А ты уже комсомолка? — спросил Синцов.
— С мая месяца.
— А где твой билет?
— Показать? — с готовностью спросила девочка.
— Не надо. Хорошо бы какого-нибудь фельдшера найти, ногу ей вправить. Я не сумел, тут умение нужно.
— Я найду, я приведу! — с той же готовностью сказала девочка. — Я все сделаю!
И Синцов поверил, что она действительно и найдет, и приведет, и все сделает, и жизнь отдаст за эту маленькую докторшу.
Он снова улегся и на этот раз заснул мгновенно, без единой мысли в голове.
Его разбудил свет. Сквозь сон ему показалось, что рассвело, но когда он открыл глаза, в избе было по-прежнему темно. Он снова хотел закрыть глаза, но в окне метнулась широкая быстрая полоса света. Это могло быть только одно: фары въезжающей на лесопилку машины.
Синцов вскочил и, еще не натягивая сапог, растолкал Золотарева и хозяина.
По окну снова чиркнуло светом.
— Немцы едут! Дождались! — хрипло сказал Бирюков. — Бегите!
Подскакивая на одной ноге и перехватываясь по стене руками, он добрался до окна, выходившего во двор, и, рванув рам у, открыл его настежь.
— Давайте! Через двор, а там огородами в лес выйдете. Не увидят. Скорее!
В открытое окно был слышен шум нескольких машин. Синцов пропустил первым Золотарева и, так и не успев надеть сапог, прихватив их вместе с портянками, перелез через подоконник.
И было самое время. Другие машины еще двигались, а одна уже остановилась возле дома; слышалась громкая немецкая речь. Машина была полна людей.
Миновав огород и перебежав между штабелями бревен до опушки, Синцов и Золотарев присели, чтобы отдышаться. Синцов, обуваясь, смотрел назад, туда, где, светя фарами в разные стороны, разворачивались немецкие машины. В доме, из которого Синцов и Золотарев ушли пять минут назад, сначала в одном окне, а потом в другом зажегся свет. Он пробивался из-под неплотно прикрывавшей окна мешковины и был виден даже отсюда.
Увидев этот свет, Синцов испытал острое чувство бессилия. Еще час назад они хоть как-то могли защитить лежавшую там женщину вот этой винтовкой и наганом. А теперь она была оставлена без всякой защиты, одна, на совесть людей и на милость врага.
О том же самом думал и Золотарев.
— Хоть бы в горячке не проговорилась чего-нибудь! — сказал он и добавил: — Может, закурим, а, товарищ политрук? Душа не на месте.
— Как бы не увидали!
— Ничего, не увидят. Шинелью накроемся…
Так они остались уже не втроем, а вдвоем, и шли вдвоем еще шесть суток, пока судьба и их двоих не расшвыряла в разные стороны.
За эти шесть суток они испытали все, что может выпасть на долю двум людям в форме и с оружием в руках, идущим к своим сквозь чужой вооруженный лагерь. Они испытали и холод, и голод, и многократный страх смерти. Они несколько раз были на волоске от гибели или плена, слышали в двадцати шагах от себя немецкую речь и звон немецкого оружия, рев немецких машин и запах немецкого бензина.
Четыре раза они, коченея от холода, ночевали в промозглом октябрьском лесу и дважды заходили на ночлег в дома.
В одном им были рады, а в другом испугались, не их самих, а того, что будет, если немцы узнают об их ночевке. Но в обоих домах, где они заночевали, люди обратили особое внимание на то, что они идут в форме. В первом доме — с гордостью за них, а во втором доме — со страхом за себя.
И, когда они на рассвете ушли из первого дома, Золотарев сказал Синцову: