Тадеуш Голуй - Дерево даёт плоды
— Нет, возвращаюсь. Приеду сразу же после праздников. Есть указание о мерах предосторожности, тебе скажут в комитете, не относись к этому слишком легко.
— Меры предосторожности? Уж нет ли у тебя мании преследования? Думаешь, на всех твоих бабенок готовят покушение? Меры предосторожности, меры предосторожности, — ну совсем как в добрые старые времена, когда ты был моим супругом.
— Кася!
Она пожала плечами. По худому лицу пробежала судорога, каштановые волосы рассыпались по щеке.
— Веселого рождества, — сказала она. — Супруге и сыну также. Как вы его назовете?
— Не знаю. Ганка хочет Петром.
— Хорошее имя. Ты моя опора, и на ней воздвигну храм свой. Трижды отрекся и так далее. Только умоляю: не говори сейчас, что я должна выйти замуж и обзавестись собственным Петрусем, ибо взор твой исполнен состраданья.
— Ты расстроена.
— Еще бы, конец года — не шутки, взгляни. — Она кивнула головой в сторону груды бумаг. — Работы на всю ночь.
— Ну, тогда желаю «веселого рождества», Кася.
1— Люди говорят: буду о тебе думать. Повтори!
— Буду о тебе думать.
Праздники я провел дома, но «у телефона», поскольку комитет круглые сутки находился в состоянии готовности. ЦК прислал для распределения среди работников аппарата немного хлопчатобумажной ткани, чулок и полотна, так что удалось сделать Ганке подарок. Из Ц. я привез елку, но игрушек не было, только родители Ганки — отец тоже приехал — настригли цветной бумаги, склеили цепи и украсили деревце. За праздничный стол сели в сумерках, жена взяла облатку и, делясь ею со мной, сказала:
— Дай нам господь счастья, мира, здоровья и силы.
На глазах у нее были слезы, когда она обнимала мать и отца, а затем, склонясь над ребенком, который лажал в коляске, сооруженной из бельевой корзины, тихий и недвижимый, вовсе расплакалась.
— Я беспокоюсь, — сказала она. — Что‑то Петрусь нездоров. Как бы бог не покарал…
Я включил приемник, но рождественских колядок не передавали, тогда поймал польскую передачу Би-Би — Си и услыхал свою любимую. Мы пели ее Там с друзьями, предпочитая всем хоралам мира «Бог родится, ночь уходит…»
— Дайте рыбу! — воскликнул тесть. Младенец жалобно заплакал.
— Выключи радио, он боится музыки, — попросила Ганка.
Я вынул сына из коляски, посадил на колени закутанного, как куклу, и показал ему огоньки свечек. Он протянул ручонку, словно желая поймать свет, и снова заплакал.
— Еще не крещеный, — принялась укорять теща. — Тянете, тянете, а ведь так нельзя. Во всем должен быть порядок.
Потом состоялось вручение подарков. Я получил от Ганки связанный ею свитер, чему очень обрадовался, а ее родители преподнесли нам серебряный столовый набор и хрустальную вазу из «западных» запасов. Пахло хвоей, грибами, сладким маком и медовухой.
— Ты мне скажи, Роман, как там, собственно, насчет политики, — начал тесть, — я совсем запутался, а ты наверняка разбираешься, что к чему.
— Оставьте политику! Не разрешаю, сегодня праздник! — закричала Ганка. Она была в своем подвенечном наряде, теперь расставленном и мешковатом, в белой блузке, туго обтягивавшей грудь. Светлые брови выщипала и подчернила, изжелта — серые волосы хранили следы прикосновений парикмахера. Б ту ночь мы спали вместе, так как родители заняли вторую тахту. Едва я погасил лампу, Ганка обняла меня и поцеловала. Я положил руку на ее набухшую грудь, она выпростала обе из выреза рубашки и прижала к ним мою голову. Ткнувшись лицом между горячих, тяжелых полушарий, ощущая губами нежную шелковистую кожу, я с минуту слушал, как бьется у нее сердце, урчит в животе, шелестят волосы, а потом спросил шепотом:
— Надо быть осторожным?
Ганка даже привстала, пришлось объяснить ей, о какой осторожности речь. Тогда, стягивая через голову рубашку, она заявила:
— Я хочу иметь детей, как господь бог велит, и мужика в постели, а не дохлятину. Я не Катажина!
И легла, заложив руки за голову, исполненная ожиданий.
— Ты запер двери? Хорошо запер? — осведомилась она. — И на цепочку тоже?
Запер я. И на цепочку тоже. Опасения еще не рассеялись, инструкция обязывала. Впрочем, я был не один в доме. В прошлом месяце из него выселили две семьи, а квартиры отдали милиционерам. Вот и сейчас оттуда доносились колядки. У родителей в соседней комнате еще скрипела тахта, где‑то стреляли ради праздника.
Когда все уже было кончено, она, не отпуская меня, заговорила:
•— Обвенчаемся, Ромек, по — настоящему, в костеле, правда? Ты обещал. Ведь Корбацкий заверил, что после выборов тебя повысят. Ты должен за этим проследить. Увидишь, все будет хорошо. Я навек твоя, Ромек, твоя, хорошо тебе? Я хочу тебя, я уже не стесняюсь, погляди.
Она зажгла лампу, принесла со стола графин с остатками водки и кусок макового пирога. Опустилась на колени и подала мне на подносе, в который упирались ее обнаженные, набухшие от молока груди.
На рассвете она разбудила меня тихим кукареканьем, но плач ребенка выгнал ее из постели. Мы стояли над плетеной коляской, всматриваясь в лихорадочно блестевшие глаза малыша.
— Скажи маме, что у тебя болит, скажи, Петрусь, — упрашивала Ганка. — Что у тебя болит, птенчик?
Ребенок махал ручонками, крутил головкой, действительно как птаха. Обеспокоенный, я позвонил знакомому врачу и, в ожидании его, утешал Ганку, что это наверняка ничего опасного, самое большее — грипп или какая‑нибудь детская болезнь, однако теща недоверчиво качала головой.
— Похоже, что его, бедняжку, сглазили.
Врач, сухопарый весельчак, развернул пеленки, выслушивал мальчика, остукивал, заглядывал ему в горло, снова и снова измерял температуру. Я заподозрил недоброе, и постепенно меня охватывал страх. Я упрекал себя, что не заботился о ребенке, недостаточно любил его, не обеспечил надлежащего ухода, пренебрегал им, попросту пренебрегал.
— Похоже на гриПп, — сказал врач. — Но надо за ним наблюдать.
Выписал лекарства и обещал наведаться завтра утром. Ганка угостила его водкой и ветчиной, он присел к столу, и начался разговор о детях, болезнях и… выборах. Сухопарый оказался выходцем из деревни, партизанил, поэтому быстро нашел с Ганкой общий язык, тем более что, как выяснилось, у них нашлись общие знакомые по тем временам.
— Обзаведитесь несколькими детьми про запас, — говорил он. — А то эти послевоенные слабоваты и часто мрут. Надеюсь, справитесь.
— Конечно, — похвалилась Ганка. — А знаете, пан доктор, когда эту бомбу бросили на Бикини, я думала, что плохо иметь детей. Теперь уже так не думаю. Успокоилась, не так страшен черт, как его малюют. Было бы только чем детей накормить, а то с молоком плохо.
— Ну, пока хватит, — засмеялся тот, глядя на пышную грудь Ганки. — И четверых прокормите.
— Конечно, — согласилась она снова.
Меня раздражал этот разговор, резкая перемена в настроении жены, развязный тон доктора, их общие знакомые партизанских времен, все, о чем они говорили. Я сидел возле ребенка и думал, что хотя он и появился по чисто биологическим причинам, а рожден благодаря твердой воле Ганки и моей бесхребетности, но уже является как бы новой частицей мира, чем‑то принимаемым в расчет взрослыми, кем‑то определяющим облик будущего. Бедняга, он унаследует именно меня, хочет он этого или нет. Скулит, напрягаясь от боли, о которой не может нам поведать. Грипп? Через два дня мне снова уезжать, на этот раз с тревогой, похожей на угрызения совести.
Выезжая, я оставил Ганке номер телефона в Ц. На рассвете к дому подкатил комитетский грузовик с пропагандистским материалом и представителями демократического блока. Мы ехали по пустынным улицам, пестревшим плакатами и лозунгами, а когда совсем — рассвело; я взял газеты, чтобы узнать свежие новости. Первой было сообщение об аресте всей верхушки вооруженного подполья во главе с полковником «Маславом». Я пробежал список: в конце фигурировала фамилия Дыны, да, инженер Фердинанд Сурдына, псевдоним «Электрик», деятель межпартийной координационной комиссии группировок польского подполья. Сообщалось и о том, что уже готовится судебный процесс. Ниже следовали сводки, как с поля боя: убито шестьсот членов ППР, ППС, CJI, солдат и сотрудников органов безопасности за последний квартал. Десятки смертных приговоров вынесены на процессах участников контрреволюционных банд. Значит, Дына попался! Я не предполагал, что он столь важная фигура в под* полье. Что его туда привело? Какие‑то убеждения, про* тивоположные моим. Он выбрал, и я выбрал? Выбрал, действительно выбрал или был выбран? «Польский язык не любит пассивной формы, — говаривал нащ учитель словесности. — Пассивной формой охотно пользуются иностранные языки».
XIV
Для выборов погода отвратительная. Цены: хлеб — «27,50, мука — 59,80, масло — 483, молоко — 32,50, свиное сало — 320, уголь — 536 за центнер, рубашка —