Ванда Василевская - Земля в ярме
Он с трудом карабкался на поросший чебрецом пригорок. Винцент безвольно брел за ним.
— И как у человека в голове переворачивается, когда у него всего много… Здесь ведь все, все кругом остшеньское. Земли, леса и воды… Да не такие земли, как наши, — хо-хо! Да, видно, всего ему мало, всего не хватает. Графский бор, и графские поля, и графские пруды. А наше — только песок, да эти сосенки, да еще эта капелька воды, — и та, выходит, теперь уже не наша, не Калинская.
Крепко пахло нагретым чебрецом. Старик уселся на пенек и положил возле себя палку.
— Садитесь и вы, ноги заболят стоять так.
Винцент машинально сел. Жужжали пчелы, ползая по лиловым цветочкам, заглядывая в крохотные чашечки. Неподвижно стояли на солнце сосны, наполняя воздух крепким ароматом. Далеко внизу сверкал Буг, медленно катя свои волны и отражая в почти неподвижной воде верхушки серебряных верб.
— Вот как тихо, — сказал старик, и Винцент поразился этой тишине, сладостной, солнечной тишине позднего лета. Ни звука — только пчелы жужжат да, кажется, слышно, как по сосновым ветвям сочится золотыми слезками смола и каплет вниз, на скользкую подстилку коричневой хвои. На ветку вдруг прыгнула белка, склонила головку и посмотрела черными бусинками глаз вниз, на неподвижных людей. Что-то ей, видно, не понравилось, она торопливо взбежала по стволу вверх, на тонкие, раскачивающиеся под ней ветки. Винцент долго смотрел ей вслед, пока она рыжим огоньком не исчезла в сплетении зеленых ветвей. Далеко, над Бугом, пронзительным, заунывным голосом закричал чибис. Над землей стоял погожий ясный день, и на мгновение Винценту показалось, что лишь это реальное, настоящее: запах сосен и чебреца, жужжание пчел, пушистый рыжий хвост белки и крик чибиса над водой. Медленно, лениво тянулись мысли, тщательно обходя какой-то темный болезненный пункт, который, однако, существовал, висел над самой головой и до которого в конце концов нельзя было не дойти.
По стебельку цветка с трудом карабкалась пчела. Он пристально рассматривал ее полосатое тельце, ее прозрачные крылышки. Круглая головка поворачивалась то туда, то сюда, осторожно осматриваясь. Крохотные ножки цеплялись за невидимые глазу волоски стебля, за какие-то неведомые препятствия, — насекомое терпеливо карабкалось вверх, где трубочки лиловых цветочков собирались в гроздья. Черная головка наклонилась над лиловым кувшинчиком — пчела жужжала сонно, словно выполняя обряд. Медленно, незаметно текло время, медленно двигалось солнце по небу.
Старик вдруг поднял руку.
— А вот и видать… Говорил я, что хоть и далеко, а видно будет…
Винцент похолодел. Далеко над синей линией лесов, в стороне Остшеня, поднималась теперь кверху, в голубое, прозрачное небо, узкая струйка дыма.
Сосны истекали смолой. Узкими ручейками золотых жемчужинок струилась душистая кровь дерева. Ни одно дуновение ветра не шевелило широко раскинувшиеся темные кроны деревьев. На ветку села птица. Кричала иволга на опушке. Негой дышал знойный, погожий, солнечный день.
Но над темной линией лесов все сгущался высокий столб дыма, соединяя землю с небом.
В деревне, видимо, тоже заметили дым, потому что наружу стали медленно выходить оставшиеся по избам. Безмолвно, в глухом молчании, они шли на пригорок и останавливались под соснами, устремив полные ужаса глаза в поднимающиеся к небу темные клубы. Вспугнутая белка перебежала дорогу и спряталась в кустах по другую сторону — на нее никто не взглянул. На пригорке теперь стояла целая толпа, а между тем Винцент так же явственно слышал жужжание пчел, ползающих по чебрецу.
— Помолимся, бабы! — проникновенным голосом сказала старая Лисиха и первая опустилась на колени в душистую, нагретую солнцем траву. За ней упали другие. Лишь Плыцяк и Винцент будто приросли к пенькам, на которых сидели.
— От глада, мора, огня и войны…
Все было, как в ту ночь, когда горели Бжеги, а на Калины пал ужас. Но сейчас в молитве не было страха. Слова звучали мрачно, неслись далеко в золото дня, странно значительные и веские. Бледны и суровы были лица. Сурово, почти грозно звучала молитва. Свершалось нечто неотвратимое, — и пригорок не оглашался мольбой о милости. Сурово, без слез выговаривали женщины древние слова разговора с богом.
У Винцента сжималось горло. К горлу подступили непонятные рыдания, леденящий страх, дикое отчаяние — и он в остолбенении смотрел на спокойствие молящихся. Да, они были спокойны — матери, жены, сестры тех, кто был теперь далеко, за темной линией лесов, там, откуда поднимался к небу черный, колышущийся столб дыма. От бледных, почерневших в нищете крестьянских лиц веяло величием. Лицом к лицу говорили они теперь со своим богом — без унижения, без мольбы, без смирения.
Медленно заходило солнце и залило огнем небо. На пламени зари еще отчетливее обозначились черные полосы дыма. Живой кровью текла вода в Буге, раскраснелись верхушки верб, как факелы запылали рябины у дороги, розовый отсвет лег на ветви сосен, по золотым стволам пошли кровавые полосы. В зареве, в пламени, в пожаре стоял мир, и все затихло под бременем непостижимого ужаса. Еще раз робко пискнула где-то птица и сразу умолкла, будто поняв ненужность своего щебета перед величием заката.
На землю стал спускаться мрак — гасли краски, стираемые пальцем сумерек. На западе небо еще горело — и никто не знал, горят ли то последние лучи солнца или зарево над Остшенем. Темнота смазала лица людей, от Буга повеяло прохладой. Все безмолвно задвигались, медленно направляясь к деревне.
Винцент переждал, пока затихнут последние шаги на дороге, и лишь тогда двинулся с места. Таинственно, едва слышно шелестели ветви в кронах сосен, под деревьями таились темные тени, от рощ веяло ночным страхом, выгоняющим из трясины утопленниц, зажигающим блуждающие огоньки над лугами, сжимающим сердце человека. Во мраке и тишине притаилось что-то неотвратимое, роковое, свершалось неведомое, и Винцента потрясла холодная дрожь. Он направился к дороге, но приходилось бороться с собой, чтобы то и дело не оглядываться через плечо, как когда-то, давно, в детские годы, когда мир был населен призраками. Эхо собственных шагов казалось ему чужим отзвуком — и он с облегчением вздохнул, увидев черные очертания первых домов.
В деревне было тихо, редко где мерцал свет в окне. И в этой тишине таился страх, таилось что-то ужасное, что неотвратимо должно прийти. Маленькой, сонной, робко прильнувшей к земле показалась Винценту деревня в неосвещенной месяцем ночной тьме. Только по канавам раскрылись, как всегда, крупные белые звезды белены и сладостно, одуряюще благоухали, как каждую ночь. Где-то за стеной заплакал ребенок — коротко, жалобно, и застучала детская зыбка. Заискрились звезды над землей. Высокие, высокие, они мерцали на небе, непонятные, непостижимые. Над самой деревней чистейшим алмазом сверкала вечерняя звезда.
Он медленно прошел к Роекам и, натыкаясь в темных сенях на ведра и всяческую хозяйственную утварь, ощупью добрался до своей конурки.
За стеной слышалось тяжелое дыхание — Ройчиха не спала. Сопением притаившегося зверя показалось ему это дыхание. Это уже не Ройчиха с трудом, мучительно дышала — дышала сама тьма, кралась тьма, на кошачьих лапах ступал страх, неслышным полетом нетопыря несся над деревней ужас. Нестерпимой, невыносимой становилась безмолвная тьма, и Винцент стискивал зубы, чтобы не кричать, не выть, не звать людей.
Не раздеваясь, он прилег на кровать, но глаза не смыкались. Обострившийся слух ловил малейший звук.
Протекали в безмолвии долгие часы. Но вдруг в деревне началось осторожное, затаенное движение. Скрипели чьи-то сапоги на дороге, скрипели двери — то тут, то там. Он подошел к окну. Нигде не зажигались огоньки. И все же в деревне что-то происходило, — он это ясно чувствовал.
Эти приглушенные звуки — признак человеческого присутствия — принесли ему облегчение. Но о сне нечего было и думать. Он ворочался с боку на бок на жестком шуршащем сеннике. В сенях осторожно прокрались шаги, он услышал шепот за стеной, открылось и закрылось окно на ту сторону, на реку. Заскрипела скамейка. На дороге послышался приглушенный свист. Винцент встал и открыл окно, неизвестно зачем запертое им. Прохладный воздух ворвался в душную избу.
Было поздно. Уже взошла лупа, и за окном стояла серебряная ночь. Белыми призраками маячили в неподвижном воздухе вербы. Почти беззвучно плескался ручеек, бегущий к реке сквозь заросли мяты и конского щавеля. На миг Винцент забыл обо всем. Тихо шелестели осины, таинственно шепчась о каких-то, им только ведомых делах. Трава серебрилась от росы, под деревьями лежала непроницаемая, черная тень. Нереальным, недействительным, сотканным из ледяных кружев и черных теней казался мир. Дыхание ночи наполняло сердце покоем и тишиной.
Но шепот за стеной вдруг усилился, и сразу, словно по сигналу, серебряное безмолвие ночи замутилось. Застучали на дороге чьи-то торопливые шаги, под соседней стеной, на груде досок задвигались тени, у Банихи скрипнула дверь, и на улицу вырвались взволнованные бабьи голоса. Винцент вздохнул и вернулся на свою неудобную постель. С минуту он напряженно ждал, не придет ли кто-нибудь, не позовет ли его, но все быстро утихло. Только над рекой парни перекликались условным резким свистом. Осина шелестела, как мелкий, частый дождик.