Элиза Ожешко - Господа Помпалинские. Хам
Закончив эту речь, граф Август заключил племянника в объятия и громко чмокнул в обе щеки. Но Цезарий был так бледен, холоден и неподвижен, словно соляной столп, в который, по преданию, превратилась несчастная жена Лота. Выпущенная дядюшкой, рука его бессильно упала, и тотчас ее подхватили теплые, атласно-белые руки аббата Ламковского.
— Возблагодарим господа, он услышал мои молитвы, — сладко улыбаясь и растроганно глядя на Цезария черными, бархатными глазами, сказал он. — Наивысшим моим желанием было внушить графу Цезарию чувство смирения и послушания. Не полагайся на свои силы, говорил я ему, ибо у тебя их меньше, чем у других. Не полагайся на свой разум, ибо человеку свойственно заблуждаться, особенно, если Провидение неисповедимой волею своей лишило его здоровья. Не доверяй голосу сердца, ибо плоть наша греховна. Я всегда говорил молодому графу: бог дал тебе умную, добродетельную мать, и после бога — она твоя первая наставница и опора в жизни. Возблагодарим же всевышнего, старания мои не пропали всуе. Юный граф не полагается на свои силы и разум, не доверяет голосу сердца; он слушается и почитает мать свою. Мы одержали победу, графиня! С божьей помощью спасли от жестоких страданий и несчастий слабую душу этого доброго юноши. Мать-христианка может раскрыть свое сердце и объятия послушному, покорному сыну. Графиня, обнимите же сына, поцелуйте его склоненное чело, пусть он ощутит благостное величие добродетели, сладость выполненного долга!
— Venez, César, que je vous embrasse, mon pauvre… pauvre enfant! [371]— воскликнула графиня и протянула обе руки к сыну, но тот словно прирос к полу.
Странно! Вместо того чтобы с криком радости или слезами умиления броситься в материнские объятия, которые раскрывались для него так редко — он даже не помнил, случалось ли это вообще когда-нибудь, — Цеза-рий только поднял смертельно-бледное лицо и огляделся вокруг, не двигаясь с места.
А какие чудные были у него глаза! Всегда доверчи во-ласковые или мутные и пустые, они потемнели и стали глубокими, как пропасть, на дне которой горел огонь сдерживаемого гнева или страдания. Бескровные губы дрожали, словно пытались что-то сказать. Но он промолчал, провел ладонью по лбу и с поникшей головой и бессильно повисшими руками медленным, но твердым шагом покинул будуар.
— Что с ним? — недоумевал дядюшка.
Аббат тоже был сбит с толку, а лицо графини выражало гнев и тревогу. Однако мужественная женщина взяла себя в руки и спокойным, даже сладким голосом сказала:
— Я не вижу в поступке моего сына ничего странного. Конечно, он страдает, оттого что его увлечение так несчастливо кончилось… mais ça passera vite *. A его неразговорчивость и неумение себя вести, к сожалению, ни для кого не новость!
— Нет, графиня! — патетически воскликнул аббат. — Это плохой знак: молодой граф ни единым словом не ответил на доброжелательную речь своего дяди и мою, не кинулся в материнские объятия, с такой нежностью и великодушием раскрытые перед ним. Я вижу в этом зловещее знамение нашего испорченного века, заразившего юношество духом отрицания и неверия. Боюсь, как бы наш бедный граф Цезарий не утратил своих немногих достоинств — доброты, кротости и смирения, которые до сих пор искупали его недостатки.
— Mon Dieu! — прошептала графиня. — Я тоже этого немного боюсь. У него никогда не было такого лица и — потом — он вышел из комнаты без моего разрешения!
— Quand je vous le disais! — вскричал граф Август. — Quand je vous le disais, comtesse[372], что Цезарий не мог забыть эту романтическую историю! У него внутри бушует пламя, пожар, et je vous le disais, comtesse, с него нельзя теперь спускать глаз. Мало ли что он может выкинуть… Побеги, похищения, тайные венчания, гражданские браки в наше время совсем не редкость… И не успеем мы оглянуться, как мадемуазель Заноза станет графиней Помпалинской…
Графиня побледнела. Тайный брак! Эти слова огненной стрелой пронзили ей душу.
— Soyez tranquille, monsieur le comte[373],— сказала она высокомерно, — Я за ним послежу…
Между тем Цезарий не то в третьей, не то в четвертой гостиной лицом к лицу столкнулся с братом, который шел к матери.
— Ah, te voila, César![374] — воскликнул Мстислав. — Eh bien, — прибавил он, кончиками пальцев дотрагиваясь до руки Цезария, — comment va ta belle au bois dormant? [375]. Говорят, ты нашел в литовских пущах неведомую миру богиню и даже в Варшаву ее привез. Je t en félicite, mon cher! [376] Ты казался всегда таким скромником, но в тихом омуте черти водятся! Là, là, tu as le coeur vierge! [377] Смотри только, как бы эта лесная дива совсем тебя не опутала…
— Мстислав! — перебил его Цезарий и метнул на брата такой взгляд, что тот вытаращил глаза.
— Eh bien, — спросил он, — qu’y a t-il à ton service? [378]
— Мстислав, — понизив голос и опустив глаза, повторил Цезарий. — Ты всегда… всю жизнь надо мной издевался, говорил маме, что я глуп, смешон, неловок, bon à rien… Нет, нет, не в этом дело! Ты был отчасти прав… Но прошу тебя, невесту мою не оскорбляй… Я люблю ее!
Мстислав рассмеялся ему в лицо.
— Maman, maman! Слышишь, что говорит наш влюбленный пастушок? — С этими словами он вбежал в гостиную матери.
Апартаменты Цезария, как и комнаты брата, были расположены внизу и обставлены так же роскошно. Через минуту Цезарий входил к себе в гостиную, где его ждал Павел. С трудом дотащился он до ближайшего кресла, сел и, опершись локтями в стол, закрыл руками лицо. Из оцепенения его вывел голос Павла.
— Ну что, Цезарий? Здорово тебе попало?
Цезарий медленно поднял голову и махнул рукой.
— Знаешь, Павлик, я чувствую себя так, будто меня с дыбы сняли…
— Ничего не скажешь, приятное ощущение.
— Отвратительное! Ты не представляешь, Павлик, как мне плохо! — воскликнул Цезарий схватясь за грудь, словно его пронзила острая боль. — Чего им от меня надо! Что я им сделал? За что они меня так ненавидят и презирают?
Он помолчал немного, глаза у него были опущены, лоб нахмурен. Но вдруг он вскочил и возбужденно заговорил:
— Да, Павлик, в этом я могу признаться только тебе, и мама, и дядя, и этот аббат, которого я не переношу, относятся ко мне, как к малому ребенку, как к идиоту… Слова не дают сказать! Мои желания, чувства для них просто глупость. А за кого они принимают девушку, которую я люблю… этого я даже не в силах повторить!..
Он опять замолчал, а потом продолжал неуверенно:
— Просто не знаю, как мне быть. Мама, конечно, святая женщина, но меня она не любит… А может, меня вообще нельзя любить?.. Но вот ведь они полюбили меня… Нет, все равно мама — святая, а дядя Август — почтенный и ученый человек… Хотя, знаешь, Павлик, когда он произносит свои знаменитые речи, я слушаю, слушаю и не улавливаю ровно никакого смысла… Однако все считают его ученым… Скажи, Павлик, имею я право их огорчать: ведь тогда они совсем меня разлюбят? Как это неприятно… Но… — Он поднял на друга скорбные, горящие глаза и с жаром воскликнул: —…От нее я не могу отречься, это сверх моих сил!.. Я безумно люблю ее! Она — ангел!
Он закрыл руками лицо и долго сидел молча.
— Знаешь, Павлик, когда я не вижу ее, мне кажется, будто солнце зашло и наступила непроглядная ночь… — Он говорил тихим, мечтательным голосом. — Как я их всех люблю… Как люблю! Смотрю на пани Джульетту, и мне кажется, что у меня есть мать… А отца Делиции я почти каждую ночь вижу во сне… Какое сердце у этого человека! Знаешь, Павлик, я готов ухаживать за ним, как слуга. А ради нее, ради Делиции, чего бы я не сделал! О, моя дорогая! Моя красавица! Белоснежная, чистая розочка! Они совсем тебя не знают! Боже, чего они только не говорили про тебя!
Последние слова он произнес совсем тихо, почти шепотом, и в его глазах, сиявших чистой бирюзой, блеснула слеза.
— Нет! — закричал он. — Я ни за что не расстанусь с ней! Не откажусь от нее!.. Я не могу расстаться с ними! И зачем только я родился Помпалинские? — в раздумье сказал он. — Заснуть бы и проснуться кем-нибудь другим, кем угодно… свободным, сильным и… женихом Делиции!
Павел усмехнулся, но ничего не сказал, хотя у него чуть не сорвалось с языка, что, окажись Цезарий каким-то чудом не Помпалинским, не видать бы ему Делиции как своих ушей. Впрочем, он и сам был сегодня не в духе.
— Видно, такова участь всех влюбленных Помпалинских. На пути их счастья — тысячи преград, — сказал он, вставая. — Думаешь, мне, брат, весело? Так весело, что хоть камень на шею да — в Вислу! Только смелости не хватает.
Павел старался говорить шутливо, но в его голосе сквозило неподдельное страдание, а всегда веселое лицо было печально. Цезарий вскочил с кресла и обнял его за шею.
— Что с тобой, Павлик? Я никогда не видел тебя таким грустным! Неужели ты тоже влюблен? — спросил он, понижая голос.